Водка заканчивалась, Шевелёв уползал домой, чтобы смотреть телевизор и слушать пьяницу Ельцина, которого он уважал за общий для них недостаток, недолгой работой ума превращаемый Шевелёвым в достоинство, видное только им двоим. Столяр день-другой очухивался у себя. Оклемавшись, водил рубанком, забывая, что делает, или нанизывал на палец курчавую стружку. И думал, думал! Вот росло дерево, оперялось снизу доверху зелёнью, желтело и облезало по осени, всю зиму качалось голой вершиной, а по весне всё повторялось сначала, и так из года в год. А вышла из него дребедень вроде швабры или толкушки, которым уже не будет продолжения, сгорят в печи или сгниют на свалке, едва отслужат свой век! Или вот ходил он по весне за берёзой, проискал всё светлое апрельское утро, а таки нашёл одну отменную. И вдруг, вместо того чтобы шаркнуть её пилой и уронить, встрепенулся: может быть, никто никогда не видел в лесу этой берёзы! Хорошо знал этот лес в окрестностях посёлка, часто искал здесь грибы, но вот именно этой берёзы не встретил, не просверлил в ней отверстия, не попил её прозрачного, как детская слеза, сока! А столяр нашёл, прикоснулся и даже уронил, а вдобавок полизал язвенно белым языком сочащийся влагой пенёк, пока тот не облепили муравьи. Стало быть, эта берёза жила-была для него одного, и, может быть, не только она одна, но что-то или кто-то ещё вот так же существует лишь для него, да он, Горлов, не ведает об этом. Но что, кто, где? Кем и зачем дано?..
Но скоро должна была быть суббота, а Лёха-пастух, заказывая приклад, принёс механизмы двуствольной тулки завёрнутыми в газету. Горлов употребил бы её на закрутку табака, который собирал в банку, выдавливая в неё найденные окурки, но в конце страницы приметил стих:
Стихов столяр не признавал, даже канонизированного зоной Есенина. Однако стишок из районки ему неожиданно понравился, он аккуратно вырезал его ножом, гвоздком приколол к стене над топчаном и любовался, хотя и слабо понимал, что значит «щепоть карманной пыли». «Должно быть, для красоты», – приходила догадка, как вообще мысли не давали покоя. Точно голодные цыплята, они теснились в голове и долбили незримыми клювиками, и насытить их могла одна смерть. Он давно всё сообразил про неё, ничего в ней не нашёл, а страха её, хотя бы малейшего трепета перед ней не вызвал в сердце. Его не станет когда-нибудь, окошко столярки крест-накрест перечеркнут досками, в гробу расползётся его тело, пожираемое червями, истлеет одежда и со временем сгниют кости, но раньше провалятся полати, которые кладут поверх гроба на специальные стойки, и впавшая могила зарастёт травой, снова превратится в дикую землю – словно и не чадил высокого неба столяр Николай Горлов! Но дум о смерти, об облаковой летучести жизни и о невозвратности ушедших дней, в которых он когда-нибудь останется, как другие смертные до него, ужаснее и невозможнее была эта страшная необъяснимая тоска, как будто смерть уже – вот-вот, не сегодня-завтра.
…В субботу с утра обложило тучами. Но дождя не вышло, только сухим ветром намело к порогу листья тополей. От этого ещё острей обнажилось осеннее в природе, был угрюмый, с низким дымным небом день. На лужку перед столяркой одноглазый Аист ловил кобылок. Кобылки – обыкновенные кузнечики – метались в сачке из куска тюля, застревая копытцами в мелкой ячее, а он извлекал их по очереди и, прежде чем заключить в бутылёк, отмалывал задние ноги. «Две птицы – Орёл да Аист…» – подумал столяр с чувством близкого родства. Об Аисте он слышал лишь то, что глаз тот прожёг на сварных работах, жена умерла, дети разъехались, зиму живёт не бог весть чем, а в другую пору кормится рекой. Но и этого ему, Горлову, было достаточно, чтобы понять и пожалеть человека…
Столяр отвернулся от окошка. Он закончил приготовления раньше обычного, и теперь, едва он об этом вспомнил, руки его вспотели, кроме обрубков пальцев, которые он покромсал по пьянке, выполняя какой-то срочный заказ. Чистое бельё ещё с вечера собрано в сумку, а лезвие и помазок он спросит у Шевелёва. Можно было идти, однако Горлов не спешил. Постучал банкой о верстак, вытрясая одонья, но газетки не обнаружил. Содрал со стены стишок и, ухмыляясь, свернул трубочкой.
За дверью бабы обсели завалинку и крылечко, то и дело дуя на слипшиеся потные груди. Они шумно и давно ждали с лугов скотину, щёлкали семечки и несли вздор, вынув из горячих галош загорелые ноги.