И снова, как застарелую боль, почувствовал Иван Матвеевич, что он последний межевой столб между добром и злом, светом и тьмой, да только и его уже не берут во внимание, идут с опущенными плугами по живому. Давно ли холёный сын красноярского губернатора, от жира бесясь, нарядился в нацистскую форму и так заснялся на плёнку – а его слегка пожурили! Одно обнадёживало, что простая русская ребятня из недобитых деревень, играя в войну, всё ещё до красных соплей спорила, кому быть «нашим», а кому «немцем вонючим», да старухи, затопляя печи, давили побежавших тараканов со словами: «У-у, морды фашистские!»
Шёл Иван Матвеевич береговой улицей, а из дворов тоже ревела музыка, топала и гукала, визжала и надсадно охала, а то свистела, заложив пальцы в рот.
Береговые улицы – самые шумные. Но зато и дружные, всё миром: и будни, и праздники. К весне здесь особенно людно и пёстро, хотя теперь во всём посёлке нет этого – сходиться по вечерам на лавочку, смотреть на реку и вести разговоры. Только на береговых улицах и осталось. Вот и в честь Победы жители сообразились под одиноко растущим тополем, за дощатым столиком, накрыли всем, чем богаты. Под угором клохтал костёр. Жарилась на ольховых рожнах колбаса, плавясь скворчащим жиром, и томилась в ведре уха из речной рыбы, пойманной мужиками в сети.
– Иван Матвеевич! Давайте с нами! – завидев его, наперебой загалдели женщины, а мужики обступили пожать сухую руку.
– Не-е, лодка ждёт! – отнекивался Иван Матвеевич, обращаясь и к женщинам, которые кричали, и к мужикам, недвусмысленно царапавшим горло.
– Дак чё лодка?! Вон, Чупра попросим, он до самого дома отвезёт на «Вихре»!
Можно было, конечно, и подсесть, но прошла утренняя радость, не было праздника на душе…
Как что-то неправдоподобное, бывшее не с ним, вспоминалось Иван Матвеевичу старое время. Отстояв у школы, толкнув, как выражается Васяня, речь, брели ветераны неспешным строем к клубу. Для ребятишек крутили кино – сначала Иван-киномеханик, потом Людмила возилась с бобинами в пристроенной кинобудке. Для ветеранов во дворе, если было сухо и тепло, выставляли лавки и столы. Сидели под небом, в сквозной тени черёмухи, ещё не обросшей новыми листьями.
Брал слово Иннокентий Иванович: «Дорогие мои бойцы! Война отворила нам кровь, немногие уцелели…» – и все слушали, отложив ложки-вилки. Мухи, погревшись на солнечной стене клуба, пролетали в этот миг через двор с резким жужжанием, роившимся затем словно в стеклянном куполе, слышнее или глуше, – смотря по тому, заползала муха в стакан или в рюмку.
Но прежде слов, раньше этого выплеска набухали короткие поперечные морщины на переносье председателя. Супились, стыкуясь, брови. Жались в жестяную жёсткость губы. И огромной и могучей была боль фронтовика, раз умела ворочать этими тяжелыми, из газеты вынутыми, но такими близкими и понятными словами:
«И чтобы зелёная трава, не попранная сапогами врагов, всегда росла на местах наших боевых подвигов!
Чтобы чистое небо сияло над могилами советских воинов – освободителей всего человечества от заразы фашизма!
Чтобы ни один вражеский самолёт не мог затмить для наших детей это победное солнце!..» – напоследок заклинал троекратно, как на чьём-то горле, сомкнув пальцы на гранёном стакане, полном до краёв. Рукой призывал встать и почтить…
Попив-поев, затевали песни: «Ы-ы, как родная меня мать ы-ы провожала!..» Распалясь, скинув на штакетник пиджаки, лиловые от хмеля и растрёпанные мужики пускали ноги в пляс:
За мужьями и жёны, по случаю праздника намалевав губы дочкиными помадами, не могли усидеть, каблуками высекали лунки в земле, ранили первую скудную траву.
Ребятишки в эту пору поспевали: спрыгнув с забора, хватали со стола пироги, котлеты, блины и склизкие баночные абрикосы, а те, которые постарше, норовили и в рюмку нырнуть, закраснев глазами и подоткнув нос рукавом. Их никто не гнал, как в другой бы день, редко кто шикнет для вида или, подбежав напиться из графина, походя прижжёт ладонью под зад.
Некоторые участники, конечно, не отходили от бутылок, задирали жён, лезли с соседом в драку и бывали уводимы под руки. Но это артисты известные. Все давно знали, чего от них ожидать, и скоро прощали.
…Разбредались к ночи, поднимая в оградах лай собак. Будили старых отцов и матерей, которые уже не выползали дальше двора и, напрасно прождав своих с новостями, укладывались ко сну.
Мужики не могли расстаться. Мышковали по карманам, сшибая мелочь, а бабы караулили их и, как шелудивых бычков, гнали в отпёртые ворота. Но они всё равно сбегали – огородами. Формировались возле чьей-нибудь избы на лавочке, кляли войну, рядили о сегодняшнем житье-бытье.
И кто бы тогда мог предположить, что разом всё исчезнет, в глуши, в мёртвой немоте захряснет село, оглохнет в пустозвонстве другой жизни, в которой ни побед, ни сражений стоящих не было и нет?