Его награды, мёртво сияя в траве, валялись неподалёку среди бутылочного стекла и пивных пробок. А в воздухе над этим гиблым местом кружили чайки. Они носились в дымной зге, размахивали крыльями, будто клали кресты над павшим воином, сходились в небе и, озирая сверху чёрную обугленную землю, кричали и плакали навзрыд.
Спустя ещё пару часов из города прибыл молоденький, похожий на необдутый одуванчик следователь. Щёлкнул металлическим замком портфеля, восторженно огляделся и сказал, что только по телевизору видел таких больших чаек.
Горькая трава
1
Очкастый рудой мужик, стрелявшийся на днях из самодельного пистолета, был родом из бурятских степей. Звался Саня. Любил папиросы «Беломорканал» – питерские. Об этой Саниной страсти с гордостью говорила его жена Наина, когда они в праздник задерживались на клубных посиделках:
– Саня у меня деликатес, он другие фабрики не курит!
В Харётах он состоял в шоферах при молочной ферме. Возил полный кузовок баб и бидонов, бил тех и других на кочках-буераках, и бабы стучали черпаками в кабину, а бидоны гремели крышками и плевали молоком.
Это было до армии. После Саня крутил гайки слесарем-автомехаником, зевал монтёром на почтовском крылечке, без году неделю конюшил… Его и это заело. Он от скуки напялил на себя дерюгу из чёрного барашка и подался в сторожа, спал на лавке, а то учил нас, ребятишек, воровать со склада гвозди и сурик.
– Было у меня, мужики, в хозяйстве две жены, и обои, конечно, проходимки! Одну я схватил за шкварник и сжёг в печке, другую порубал на куски, скормил поросятам… – всё, случалось, рассказывает Саня. Или надорвёт зубами свежую пачку «Беломора», дунет в папиросу, задушит бумажное горло двумя пальцами – и смолит в тёмную ночь, щурясь от сизого дыма из далёкого сумрачного Петербурга…
Нигде ничто Саню не держало. Всё-то он примерял службу по себе, но какой он есть – этого Саня к сорока годам и сам, кажется, не понял.
…Он с детства уважал чёрно-белые размашистые фильмы, под пулемётный стрекот бобин выпускаемые на клубный экран из узкой амбразуры кинобудки. Цветные ленты презирал: «Фуфло гонят!»
Ночами школьник Саня трепал книжки о войне, ради пущей сласти и славы воруя их из библиотеки, из окошка которой он в темноте вынимал отвёрткой стеклину. Книжки, как и полагалось, хранились нелегально – в диване. И эта подпольная революционность, это стихийное партизанство будили в Сане кровь и бражно пенили воображение. Он что-то царапал карандашом на титульном листе, организовывая циферки в стаю, боевые карты неизменно и нудно перемерял штангенциркулем, а если находил неточности, многословно отписывал о своих соображениях по тому адресу, что прилагался в конце книги, и с волнением ждал ответа – может быть, даже через сельсовет. Так-то Саня скоро посадил глаза, – дядя Лёня-американец (он жил в районном центре) привёз ему из аптеки стеклянные.
Знал Саня много изустно, больше истории о давних днях, когда «сахар был слаще, жись – лучче, «Сучок» стоил рубель писят» – и, повествуя об этом, подражал старикам, курившим в тени изб. При этом он с удовольствием шоркал рукавом комсомольский значок – уходящую цацку эпохи – и верил в банника, в конец света, в то, что душа бродит после смерти и что дождь в сенокос обязательно зарядит, если развалить лягушку.
В дембельской драке с городскими пижонами, затрещавшей по швам на читинском вокзале, Саню настигла в шею блатная приблуда с наборной ручкой из бересты и плексигласа. Назавтра он объяснил участковому, что это и должно было случиться.
– Ну почему?! – удивился участковый.
Оказалось, за прощальным армейским ужином нож повернулся остриём в Санину сторону…
У матери Саня был вторым – не по счёту, а по наличке. Он подгадал в неё – русскую, ржаную, – и был ближе к сердцу – поскрёбыш горький. Двух его старших братьев мать спустила мёртвыми; сестра Людочка, средняя между Саней и Родей, в пять лет упала под мост…
Отец – совхозный зоотехник – накололся тифозной иглой, когда Саня мотал сопли. Буряты разожгли у ворот дымный костёр, и малой Саня, вернувшись со всеми с кладбища, раз и другой со смехом прыгнул через огонь.
Больше отец ничем не запомнился.
Саня знал со слов матери, что первенец Родион уродился в Кима Африкановича: раскосые вдумчивые глаза, жилистое заострённое лицо, тонкий сухой рот… И, глядя из-под ладошки на брата, Саня любил в нём забытого родителя, как любят солнце и радугу. Родя в ответ возил Саню на рамке велосипеда, забирал его по вечерам из детского садика и пластался за его синяки и обиды с другими мальчишками.
Мать с рассвета возилась в пекарне, ворочая мучные мешки и сажая в печь тяжёлые чугунные формы, рано получила надсаду и часто умирала:
– Вот оставлю вас одних: Родьку, как старшего, определят на конюшню, а тебя, Санька, спихнут в ынтырна-а-ат!
И сердце обрывалось в Сане. Сжималось, как мокрый снежок в руке. Он прятался в сарае и плакал о матери, о её будущей чёрной смерти, о своём грядущем одиночестве.