На газетках было тесно от вкусной еды. Рядом устроились на двух досках вместо лавок трое крепких мужиков и две пигалицы, совсем девчонки. Компания сразу не понравилась Ивану Матвеевичу. Было в них что-то, уже и за скотство шагнувшее. Недаром они огородились от всех в этом скрытом месте у болота, где никто и никогда не затевал маёвок, разве что лисы мышковали да вороны по весне теребили какую-нибудь оттаявшую падаль.
– Ты меня любишь?! – пьяно вопрошали пигалицы и, являя глазами самочью доступность и вседозволенность в обращении, сами и отвечали: – Ага-а! А ты со мной будешь? – И, подмигнув друг дружке, понятливо акали: – А-га-а-а!
Верно, был ещё пацан лет тринадцати, сшибавший на одного из воротил – такой же мускулистый, с хмурым подлобным взором и наторевшими в драках кулаками. Это он понастроил из сухой полыни домики и, запалив с головы найденную на помойке куклу, изображал атакующий село истребитель, громко гудя и капая огненными брызгами пластмассы. Домики вставали дыбком, от жара выгибалась в смертельной истоме трава, а позади ширилось золистое остывающее пятно, будто, надрезав с краю, с самой земли снимали кожу. Но «бомбардировщику» и этого было мало. Он, совершив налёт, разворачивался и уходил на второй, на третий круг. Кукла, раз за разом воспаряя над безвестным селеньем, над русской землёй, чёрно и зловонно чадила в воздухе, и руки её, раскинутые в стороны, и вправду походили на крылья.
– Лёша, иди покушай! – время от времени ласково окликал подростка один из мужиков, тот, на кого пацан и походил. Он, подогнув под себя ногу, сидел в центре застолья, экономя слова и лишь кивая, чтоб наливали или пели.
– Я, батя, палю деревни! – держа куклу за ноги, мрачно отзывался Лёша. – Гляди, как они горят! Я сейчас ещё эту… как её? Кресты нарисую!
– Кресты, сынок, это фашистская свастика! Ну, фишка у них такая была, рисовали везде…
Он вдруг закричал огромной глубокой глоткой:
– Зи хайль! – и первый затрясся жирными мясами.
– Рот фронт! – взметнулись руки его корешей, а пигалицы невпопад вспомнили из школьной поры и загалдели с восторгом:
– Руси швайн! Руси швайн! Яволь?
– Яволь, яволь! Наливай, не бараголь… – хмыкнул смуглый жилистый парень, бритый наголо, с острым рельефным черепом, вспоротым каким-то давнишним шрамом.
До леса, до ярко-зелёной хвои ёлок оставалось с гулькин нос. От реки, как назло, подул ветер, взвихрил искры и пепел. Высокая трава загоралась снизу и, словно бабий подол, вздымалась шумящим куполом, охватываясь огнём до самой маковки и на лету истлевая в серый столбик. Из травы выпархивали птицы, которые уже сделали выкладки и обихаживали будущих птенцов в безопасности некошеного луга. Они громко щебетали и молотили крыльями, держась в воздухе на одном месте. Но не улетали, лишь взмывали, когда пламя с нахрапом бросалось под ними. И вот уже на одной из берёзок, в белой косынке заступившей огню дорогу, завернулась кора и оплавились тяжёлые от сока ветки.
Огонь, как выученный солдат, бежал короткими перебежками, то затаиваясь, чтобы сориентироваться по местности и перевести дух, а то припускаясь на полусогнутых. Вспыхнули охотничьи скрадки из жердей и осоки, заалели тонкими позвонками и опали, и Иван Матвеевич живо вспомнил, что в Белоруссии так же горели скирды пшеницы. Лишь мокрые пятна на месте высохших таловых озёр, на которых деревенские мужики по весне караулили уток, оставались нетронутыми, недоступными для огня. Они уже подёрнулись нежной зелёной травкой, и на ней, то складывая, то раскладывая крылья, сидели разноцветные бабочки…
– Что же вы это, а?! – ещё издали, с ходу закричал Иван Матвеевич, чтоб сразу сбить норов и спесь. – Или других игр не нашли?!
На лужайке чертыхнулись с пластиковыми стаканчиками в руках. Пигалицы примолкли. Один пацан ничего не слышал, потому что бросил оплавившуюся куклу и заткнулся наушниками, проводки от которых уползали в карман джинсов, где бугристо выпер под нажимом сильной ляжки мобильный телефон.
– Ты чё, бать, сирену врубил? Чем недоволен? – первым поднял голос кто-то из мужиков, а кто, Иван Матвеевич не разобрал, беспокойно вглядываясь в лица и ни одного не видя.
– Вы же так лес сожгёте! Глядите, сушь какая! Понесёт ветром, дак потом ничем… Вон он, лес-то!
– А ты, типа, лесником тутошним подписался? – Теперь Иван Матвеевич нашёл говорившего: мужичок лет пятидесяти. Размеренный, спокойный. Такой, о котором как-то сразу догадываешься: сидел. И, судя по всему, делал это долго, досидевшись до понимания, что сидение – основная часть жизни, и отнюдь не самая печальная. Руки его были обколоты самодельными татуировками, но без лишнего фанатизма. Имей Иван Матвеевич глаза помоложе, он прочитал бы на костяшках правой руки скромное, почти аскетическое «САНЯ».
«Наверное, убийца», – подумал Иван Матвеевич, а вслух сказал:
– Нет, я не лесник, а то бы я с вами не так разговаривал!
– Бугор, чё он гонит?! Ты откуда взялся-то, тень отца Гамлета? Тебе на кладбище давно прогулы ставят!