Он замолкал на секунду, грустно моргал и потом пожимал плечами:
«Смеяться после слова «лопата». Я же говорил – так нечестно. Первый прикол обломили, а в этот никто не въехал. Зажали зачетик, Святослав Семенович. Лучше бы и не дразнили тогда».
«Я никого не дразнил. Просто в твоей истории мало смысла».
«Ага, мало смысла! – он начинал зажимать пальцы на левой руке. – У Эдгара По ужастики, а у Бронте – «мыло». Он американец, она – англичанка. С Хичкоком и «Унесенными ветром» та же беда. Крест-накрест. Только через сто лет. Теперь он англичанин, а она – из Штатов. У нее «мыло», а у него трупаки. Только в кино. Вы же сами про него рассказывали! Я говорю – так нечестно!»
Мы продолжали с ним препираться еще несколько минут, в течение которых к дискуссии подключались другие, менее прописанные предыдущими обстоятельствами персонажи, и вся моя так называемая лекция благополучно летела коту под хвост. Среди раздающихся со всех сторон голосов звучали и такие, о существовании которых я узнавал обычно только во время экзамена. Эти искренне радовались единственной возможности вокализовать свое присутствие и, скорее всего, издавали вполне бессвязные реплики. В общем шуме разобрать, конечно же, трудно, однако в бессвязности реплик я был уверен. Чудеса случаются, Дед Мороз где-то есть, справедливость восторжествует – в это я верил всю свою жизнь, но для того чтобы поверить в осмысленность тех таинственных голосов, требовались сверхъестественные усилия. Такого напряжения ждать от меня просто бесчеловечно.
«Хорошо! – в конце концов сказал я. – Занятие окончено. Все свободны».
«Но у нас еще десять минут!»
«Все свободны! Я должен еще раз повторить?»
Когда аудитория опустела, я собрал, наконец, свои разлетевшиеся по всему полу, покрытые пылью и отпечатками студенческих ботинок листы. Заталкивая их в портфель, я снимал с них чьи-то длинные волосы, пытался отряхивать, сдувал грязь. Настроение было вконец испорчено.
«Не надо сажать писателей в сумасшедший дом», – раздался вдруг голос откуда-то с опустевших задних рядов.
Я вздрогнул и уронил портфель на пол. Листы из него опять разлетелись.
«Зачетов сегодня больше не будет!» – я почти закричал.
Сдержаться действительно было очень трудно.
«А я не хочу зачет. Я просто хотела сказать, что из сумасшедшего дома надо всех отпустить. Там можно оставить только Хемингуэя. Он бы тогда не застрелился».
Я перестал собирать свои записи и посмотрел наконец туда, откуда звучал голос.
«Почему бы он не застрелился?»
«Он был бы там счастлив».
Я выпрямился и смотрел, как она медленно спускается ко мне по левому проходу мимо пустых рядов. Пожалуй, излишне медленно.
«Как твоя фамилия?»
«Меня зовут Наташа, – сказала она. – Можно я буду писать у вас курсовую?»
«Курсовую? Но… курсовые будут только через семестр…»
«Я уже тему придумала – «Эволюция образа сумасшедшего в современном романе». Начну с Бенджи из «Шума и ярости». Можно?»
Курсовая у нее получилась абсолютно бездарная, но уже через два месяца своего научного руководства я знал, чем отличается музыка в стиле «техно» от направления «рейв», кто такой Тарантино и почему губы у меня все время обветрены.
«На ветру нельзя целоваться», – говорила она и тянула меня в подъезд.
Тихие семейные вечера с Володькой и Верой у телевизора превратились в пытку.
Петру Первому следовало прожить дополнительные триста лет и настойчиво продолжать строительство своих «навигацких школ», потому что даже в конце двадцатого века, да еще разменяв пятый десяток, кто-то по-прежнему вдруг выясняет, что движется неверным курсом.
Следовательно, виноват штурман, что, в общем, неудивительно, так как во всем обычно виноваты евреи, а штурман, судя по окончанию, натуральнейший он и есть. Ничуть не меньше, чем Койфман. Который грустит о Петре Первом, поскольку сбился с курса и стал от этого, к своему стыду, совершенно счастлив.
Но «навигацкая школа» все равно бы не помешала.
Потому что навык ушел. «Извините, где тут у вас паруса? Где ветрила?» Плюс надо ведь вспомнить, за какие веревки тянуть. После шестьдесят второго года корабль из гавани не выходил. Команда сушила весла, капитан спал, а Штурман переписывал в судовом журнале свою фамилию. Менял большую «Ш» на маленькую. Чтобы все считали это профессией.
И тут появляется юное создание, которое вдруг говорит: «Можно я буду писать у вас курсовую?» А тебе почти пятьдесят.
Так нечестно.