Мы были в конюшне. Свара спала, он спас ее от реквизиции. Стойла Урагана и Жасмина были пусты. За неделю до того в Нару прибыли два офицера из Сен-Сальена на грузовике с брезентовым верхом. Кони, кони. Они не коверкали это слово, оно простое, они были горластые, нахрапистые. Принимал их он, папы не было, а у меня при виде их сердце сжало тисками. Он говорил с ними ровным тоном, но я догадывалась, что он борется изо всех сил, за меня, за себя, за наши ранние утра. В конюшне он продолжил свою защитную речь. В каждом стойле, перед каждым конем. Там выдумал какой-то изъян, тут признаки усталости. Я смотрела, как он щупает бабки, бока, качает головой, кривит губы. Те возражали, в их глазах горела неприкрытая алчность. Я стояла без движения, прислонясь к стене, уже побежденная. Но он боролся. Боролся, положил руку на спину Сваре. В конечном счете, после долгих словопрений, пока два крикливых солдата прилаживали мостки сзади грузовика, офицеры сами отвязали Урагана и Жасмина. Тогда он замолчал. С быстротой фокусника запер двери конюшни перед спасенной Сварой. Он был бледен. А я смотрела, как уводят папиного коня, его три белых чулка. И коня-тыкву, никогда уже он не будет скакать подо мной козлом, у меня украли его хорошее настроение. В какой-то вспышке мне представилось, будто я под носом у двух воров вывожу Урагана из грузовика. На самом деле я ничего не предприняла, лишь смотрела, как исчезают крупы, которые я так старательно скребла и растирала, я стояла бесстрастно, как бревно. Как трус. Но у меня было весомое оправдание: мне оставили Свару. Ему это удалось. Мне оставляли мою кобылу, я должна была смириться с похищением двух остальных, я взяла его за руку. Спасибо, но что вы им сказали? Как вы ее спасли?
— Я сказал им, будто она жеребая. Они в этом ничего не понимают, вот и поверили.
Жеребая Свара — эта мысль меня взволновала. Накануне его отъезда, в конюшне, прислушиваясь к дыханию моей спасенной кобылы, я сказала ему: никогда я вас не убью, слышите? Никогда, никогда. Вы спасли Свару.
— Тогда зачем вам пистолет, Нина?
— Просто так, для себя, на память о вас.
В темном и мягком запахе подстилки мы занялись любовью. До рассвета, до первых звуков. Любовь. И вдруг я подумала о том, что мое тело снова вернется к одиночеству, и сказала ему: прошу вас, останьтесь, не уезжайте. Я знаю, так нельзя, но это сильнее меня, моему телу уже больно и холодно. Я сказала это и повторила не задумываясь: не уезжайте, не бросайте меня.
— Замолчите, Нина!
Он тряс меня за плечи. Замолчите, замолчите. Раздавленный, убитый мужчина, с морщинами, точно порезы. И слезы. Я никогда такого не видела. Плачущий мужчина. Даже папа, когда говорил о моей маме, не плакал. Я пробормотала: нет, о нет, только не это, и убежала — быстро, но все же недостаточно быстро… Ближе к полудню я снова увидела его, он официально попрощался со мной, при папе и бабушке. Безукоризненный, очень прямой и даже немного чопорный. До свидания, мадмуазель, спасибо вам. Его рука, протянутая мне, была холодна как лед.
— Я оставил вам подарок. В стойле Свары.
— Спасибо, мсье.
Я не только имени его не знала, но и чина. Он поклонился Горищёк. Большой голубой глаз вперился в него, в меня. Напрасно. Я была совершенно аморфной, а он — далеким, естественным: чиновник, отправляющийся к месту службы. Он сделал поворот кругом, и я подумала, что никогда больше его не увижу, он умрет, никто не узнает, что я восемь месяцев каждую ночь спала с немцем; вялым, флегматичным шагом, не дожидаясь, пока его машина скроется в аллее Нары, я вернулась в конюшню. Нашла под сбруей хорошо запрятанную коробку. В ней был пистолет, «люгер», подарок. Я оставила его там на ночь, а потом, перед рассветом, сходила за ним и засунула в матрас на моей кровати. Горищёк ничего не пропустила мимо ушей:
— Не скажешь ли ты нам, что тебе подарил тот офицер, который так любил лошадей?
Я ответила не задумываясь, с чистым взором:
— Овес, целый мешок.
— Ты уверена? — промурлыкала тетя Ева.
— А что? Тебе завидно?
Папа добавил:
— Ты думаешь, Ева, овес пойдет на пользу твоей печени?
Небо цвета дикой мяты, я поведу Свару с ее жеребенком на луг, мы пройдем мимо дома, медленно, нарочито. Мсье Курт выйдет из кухни. В его четырехпалой руке будет разломленный надвое кусок сахара или две дольки яблока, он скажет: «Шёне пферде», — наверное, это значит «красивые лошади». Свара примет недоверчивый вид, вскинув голову и широко раздув ноздри. Затем мы пройдем через весь поселок, я услышу классический комментарий: ваш мальчик растет не по дням, а по часам, мадмуазель Нина. И повстречаю сестру Марию-Эмильену, похожую на серо-белую чайку, у ограды луга, она погладит жеребенка ногтем между ушей, подергает его за вихор. Подумать только, я ведь видела, как ты родился! А я сниму недоуздки и хлопну в ладоши. Ступайте, играйте, у вас каникулы. И скажу сестре: пойдемте, поговорите со мной.
— Мне некогда.
— О, нет, ровно пять минут. Там мне больше не с кем поговорить.