После наваристой ухи, слегка попахивающей дымком, всегда необычайно вкусной, если ее варишь на костре, и жареных смолисто-черных карпов я забрался в шалаш, благоухающий душистой мятой, и сразу мертвецки заснул.
Неутомимый же Фома, оказалось, снова до утра хромал по ощетинившимся камышом берегам глухого озера и снова, как и в прошлые ночи, не накрыл ни одного из увертливых браконьеров.
Едва на рассвете я вылез из шалаша, как ко мне подошел дед, сильно припадая на левую ногу. Поздравив с добрым утром, он показал тяжелого, словно бронзовый слиток, карпа.
— Глянь, поди… ни единой души за всю ночь не уследил, а рыбу сызнова кто-то обронил на тропе!
Еще не улеглось возмущение на душе у расстроенного Фомы, когда к нам подскакал на бойком Воронке председатель колхоза Кошелкин — молодой человек, года три назад окончивший Рязанский сельхозинститут.
— Ни пуху вам, ни пера, а чтоб одни рыбьи косточки! — шутливо поприветствовал нас председатель. Добродушно-открытое лицо его, казалось, было вытесано из жженого кирпича. — Ну, сказывай, дед, чем потчевать будешь?
— Списывать этого деда в утиль пора, Егорий батькович! — проворчал Фома. — Цельную неделю ктой-то надо мной шутки шуткует, а я дознаться не могу!.. Тягают и тягают, хапуги, из озера карпа. Вроде сам леший наведывается. А лешего разве простой смертный схватит за хвост? — И старик показал найденного им поутру карпа.
Подтянутый, стройный Кошелкин легко спрыгнул с вороного своего меринка, пустил его попастись на росный в низинке луг, а сам присел в тени шалаша: уж с рани начинало печь знойно июньское солнце.
Лукаво щуря желтые, что твой молодой медок, глаза, Кошелкин достал из объемистой полевой сумки две увесистых рыбины.
— В Дунькиной лощине подобрал, — пояснил председатель очумевшему вконец Фоме. — Ну, а в Дунькиной лощине, даже мальцам бесштанным известно, отродясь капли воды не бывало. Разве что в ростополь снежница день-другой поиграет, а потом скатится в овраг.
Мы все трое долго молчали. Но вот Кошелкин, все так же хитровато щурясь, сказал повесившему нос деду:
— Скипятил бы ты чай, что ли… Ни студня, ни жарехи не хочу, а чайком… чайком побалуюсь. У тебя он из брусничного листа, больно с охотой пьется.
Пока угрюмый Фома разжигал кострище, вешал на рогульку прокопченный чайник, председатель и решил наконец-то «разоблачить» неуловимых браконьеров.
— Две лисьи норы обнаружил в Дунькиной лощине. С выводками. Заботливые родители и таскают из нашего озера карпиков. Такие, мать их за ногу, пройдохи!
Фома вначале даже усомнился в справедливости слов Кошелкина. Ну, как, скажите на милость, могли плутовки лисы ловить из озера рыбу? Но председатель привел веские доказательства:
— Вернулся вчера Антошка, мой меньшой, с озера — купаться, пострел, бегал — и рассказывает взахлеб: «Папка, папка! А я чего видел!» — «Чего же, — спрашиваю, — ты, бегунок, увидел?» — «Стою, — сказывает Антошка, — в кустах у самого озера — иволгу выслеживал, а на берегу, в траве, лисища затаилась. Что, думаю, кумушке тут надо? А в это время ветер как дунет, и на воду, у самого берега, бабочка-крапивница упала. Тут, откуда не возьмись, карп. Только прицелился схватить бабочку, а его самого лиса цап-царап! И бежать!»
Богатырша старого бора
Каждое лето, приезжая на родину, я тотчас спешу в сосновый бор — старый, весь пронизанный золотыми солнечными стрелами. Этот бор тянется по-над Волгой чуть ли не до Подстепок — дальнего села в нашем районе.
Я помню этот бор с детских лет. Еще мальцом бегал сюда с приятелями, бегал по ягоды и грибы, бегал и просто так — поваляться на земле, прикрытой пластами пружинисто-сухой хвои, пахнущей скипидаром и земляникой.
Так было и этим летом. На рассвете я сошел с теплохода, следовавшего из Москвы до Ростова, а уже в полдень был в старом бору — будто заявился в гости к закадычному другу.
Родные говорили: до моего приезда чуть ли не две недели шпарили дожди. И лишь с позавчерашнего дня установилось наконец-то вёдро. Мне советовали надеть видавшие виды кирзовые сапоги. Но я только улыбнулся. И отправился в лес в легких сандалиях.
Шел напрямки — с поляны на поляну, из лощинки в лощинку — и нигде не замочил ноги. Кругом было сухо. И воздух был сухой и легкий, насквозь пропитанный солнцем и смолкой.
Прямоствольные вековые сосны, как бы стремясь обогнать друг друга, тянулись до самого неба — у нас на средней Волге особенно высокого-высокого и густо-синего.
Здесь, внизу, не шелохнет былинка, но там — в вышине — зелено-кудлатые недосягаемые вершины зыбко раскачиваются из стороны в сторону, то и дело сталкиваясь друг с другом. И протяжно и глухо — и неумолчно — гудят. Это в поднебесье гуляет ветер, шерстя маковки исполинов, точно вихрастых малышей гладит по головенкам.
Иду все дальше и дальше. Иду к кургану, полюбившемуся еще с детства. На кургане высится, ровно маяк, сказочной высоты сосна-богатырша. Даже в самый тишайший полдень, когда воздух, кажется, совсем улетучился с планеты и все в лесу омертвело, даже тогда басовито гудит сосна-богатырша.