Тучный, шарообразный, в готовом вот-вот лопнуть форменном пиджаке, Платоныч семенил быстро из кухни в прихожую, да всякий раз призадерживался в проходной комнате возле книжных полок. Там он с усилием далеко назад запрокидывал блескучую свою лысину, уважительно, снизу вверх, разглядывал корешки книг. И, постукивая по ним пухлой ладонью, говорил сипловато, быстро:
— Учись, Коля, учись! Мне вот скоро на пенсию — займешь мой пост. А то и, глядишь, примешь руководство всем здешним участком, всей дистанцией... Будешь начальником тогда!
— К чему начальником? Я хочу быть просто грамотным инженером.
— Одно другому не помеха,— настаивал на своем Платоныч.
А вот Пашкин отец, бригадир Зубарев, стремительно прошагивал сразу к птицам. С минуту слушал их забиячливую трескотню, задерживал взгляд на более спокойной и единственной среди всех здешних пичуг супружеской паре — на снеги-рихе Римке, на снегире Ромке.
Смотрел, Николая подначивал:
— Гляди, что значит — семейна чета... Ясно вмиг: ни какие-нибудь попрыгунчики, а жители основательные. Когда, Никола, ты сам-то себе хозяюшку-снегурушку приведешь?
Николай отвечал в тоне таком же — балагурном:
— Привел бы, да пока не разыскал. Моя снегу-рушка, видать, где-то дальше Кыжа живет. Видать, где-то к нам в Кыж все еще собирается... Кроме того, слышишь, что говорит Платоныч? «Учись!» А он тебя по должности старше! Так что наказ твой бригадирский исполню чуть погодя.
Вот сюда, в несколько странноватый свой дом, в те летние, теплые, но и все еще полные неизбытого горя дни и приглашал Русаков маленького Пашку.
И Пашка, ничуть не подозревая, что поступает
совсем как когда-то отец, тоже сразу проходил к птицам. Но сначала не к Ромке с Римкой, а к чижику Юльке.
Наученный Русаковым, он у самой клетки шаги свои сдерживал, руками зря не махал, тихо вставал на табурет:
— Юлька! Что мы нынче утром пили?
Крошечный, желтовато-зеленый, во взъерошенной шапчонке Юлька подымал курносый клюв, хвастливо показывал перовую, черную на горле салфеточку, распев заводил обыкновенным: «Тюли-тюли!», но и тут же отчеканивал такую трель, что в ней ясно слышалось:
— Пили кофе, пили ча-ай!
Пашка восхищенно оборачивался к Русакову:
— Отвечает! Честное слово, отвечает ну прямо по-человечьи!
— А я о чем твержу? — гудел довольнешенький Русаков.— Если быть повнимательней, в голосе каждой пичуги услышишь еще и не такое... Вот послушай Ромку с Римкой.
Ромку с Римкой понять было труднее, но тоже можно. Эта серьезная парочка предпочитала беседовать только друг с другом.
Солидный, толстогрудый, похожий на уменьшенного Платоныча снегирь, не торопясь, оглядывал с жердочки всю клетку. Склоня голову набок, он останавливал блестящий глазок на неспешно роющейся в кормушке скромненькой сне-гирихе, и, как бы желая еще надежнее удостовериться, что снегириха никуда не исчезла, поскрипывал:
— Рим! Рим! Ты тут?
— Тут я, Ром, тут...— откликалась снегириха спокойно.
Но вот в их-то сдержанных голосах всегда слышалась еще и какая-то грусть. Слышалась она Пашке, слышалась, конечно, Русакову. Потому что он даже сказал:
— Знаю отлично: снегири у себя в лесу не слишком бойки, а все ж думаю — сейчас-то они печалятся о воле.
— Так давай им эту волю дадим!
— Пусть лето как следует разгорится... Вызреет каждая лесная былинка колосом, каждый лесной кустик ягодой — тут мы клетки и распахнем.
— Всех отпустим? Поползня, чечевицу, снегирей, Юльку?— вдруг не слишком уже ратует за птичью свободу Пашка и даже вздыхает: — Без Юльки сделается как-то не так... Да и вообще плохо, когда кто-то улетает навсегда.
Этот невольный вздох Русаков улавливает моментально. Улавливает, настораживается. Да Пашка и сам тут вслух объясняет свои мысли.
— Ты знаешь,— говорит он Русакову,— вот мы с тобой починили от крылец до самых путей нашу лесенку, а я все равно туда, в самый-то низ, по утрам больше не бегаю...
— Верно! — удивляется и тут же соглашается Русаков.— Верно... Я по утрам на лесенку с автодрезины тоже гляжу, а тебя там что-то все нет и нет... Но я ведь думал: ты просто теперь просыпаться спозаранку разучился; а ты, выходит, специально. Отчего это?
— Да оттого, Коля,— отвечает Русакову тихо Пашка,— да оттого, что как раз автодрезину там увидеть и боюсь. Боюсь ее увидеть без папы с мамой.
— А меня? — тише Пашки говорит тогда Русаков.— Меня разве увидеть там боишься? А нашу бригаду увидеть боишься? Ведь мы тебе, Паша, и теперь неизменные друзья.
— Все равно пока что не могу. Я, Коля, примчусь к тебе на работу в утро какое-нибудь следующее... А сейчас ты меня не торопи. Сейчас ты мне лучше доверь ключик от своего дома. Когда ты в бригаде, я присмотрю за твоими птицами.
— Что ж! — оживляется Русаков.— И это тоже — дело. Только у меня, Паша, ключика совсем нет.
— Почему это нет?