Дед, кряхтя, с откровенным неудовольствием нагнулся, полез в ящик, накрытый чистой стираной мешковиной, извлек из него две пары новенького, ещё с фабричным клеймом белья. Затем приготовил два больших, значительно больше положенной нормы, куска мыла, с обидой спросил:
- А мочалки-то у вас есть ай нет?
- Ты что, дед? Никак, спятил на старости лет?! Какие мочалки?! - удивилась Женька и положила обе руки на автомат - так бабы в деревне кладут их на коромысло. Она смотрела на старика с неодобрением во взгляде. - Слушай, дед! - сказала она. - А то приезжал бы к нам, право, в отряд?.. А? Мы бы тебя знаешь как... побанили?!
Насупясь от насмешки, истопник ничего не сказал. Лишь некоторое время спустя, подбрасывая в огонь дрова, проворчал угрюмо:
- Чего это я там у вас не видал... в отряде, какого беса?
Женька между тем, не обращая внимания на ворчание старика, спокойно уселась на лавке, напротив огня, достала из-за пазухи кисет и бумагу и, выкатив на край пода бирюзовый от покрывшего его пепла уголёк, с наслаждением прикурила. По худому, загорелому её лицу пробежала какая-то тень, нечто вроде задумчивой тихой улыбки.
- Ты, дед, не злись! - сказала она, четырьмя затяжками искурив цигарку и бросив её в угол. - Мы - хорошие...
- Все вы хорошие... - сердито вздохнул истопник.
Он открыл набухшую дверь в парную и крикнул заискивающим фальцетом:
- Мущины! Эй, вы, милаи... Прячьтесь! Становьтесь к стенке лицом - и замри! Тут две пройдут. И хватит вам, вылязайте! Намылись! Нехай они теперь моются...
Дед явно подхалимничал, егозил, не зная, кому угодить, но я почему-то смолчала. Чёрт с ним, пускай рассыпается, лишь бы можно было помыться и выехать поскорей, пока в отряде ещё нас не хватились.
Влажный теплый пар клубами охватил истомленное жаждой свежести и чистоты продрогшее тело, ударил в лицо терпким запахом огуречного рассола, идущим от бочек с горячей водой, дымком и угаром из печи и едкой, ни с чем не сравнимой вонью дешёвого чёрного мыла: привычный сладкий дух долгожданной армейской бани, от которого свежий, нефронтовой человек, не дай господи, может сомлеть.
Внутри парной было тускло, темно. Сквозь слезящееся оконце едва лился с улицы дневной мартовский свет. В клубах пара смутно белели тела домывающихся мужчин, и я быстро ступила на скользкий, сопревший от влаги пол и брезгливо, на кончиках пальцев, прошла в самый угол, за печь, где стояла скамейка, как раз на двоих. Дед швырнул мне вслед по полу две чистые шайки.
- Жень! Плесни и мне... только погорячей! - попросила я шедшую сзади Женьку, уже завладевшую огромным железным ковшом.
- А сама?
- А потом я тебе.
- Ишь хитрая! Лакеев в семнадцатом году отменили. - Женька весело засмеялась. - Ничего, ничего. Выйдешь! Никто от тебя кусок не откусит...
Потом, намывшись, напарившись, чистые, ублаготворенные, мы долго, старательно одевались, сидя на охапках сухого, свежего сена.
Дед сидел здесь же, рядом, и смотрел на нас, голых, малиновых, насмотревшимся за долгую жизнь, ничего уже не выражающим взглядом.
Смирившись с ролью гостеприимного хозяина - хочешь не хочешь, а принимай, - сейчас он благодушно посасывал самокрутку и снисходительно поучал:
- Бог - он дал человеку три тяжёлых задачи: долги платить, отца-мать кормить и в баню ходить! Вот так-то! А вы...
- А четвертой он не задавал тебе тяжелой задачи: помолчать? - нетерпеливо перебила его Женька, вытирая волосы серым вафельным полотенцем.
- Эх, сорвиголовы! Непочётницы! Что старшему говорят! - осуждающе махнул рукой истопник и с обидою замолчал. Потом хрипло, запаленно вздохнул. - Да я в ваши годы...
- А что в наши годы? - заметила Женька. - Уж наверное был размазня!
- Это я размазня?! - Старик даже побагровел от досады. - Размазня! - передразнил он с укором. - Да ежели хошь знать, я георгия в твои годы имел... За войну в одна тысяча девятьсот пятом, с японцем! Георгия! Это тебе не фунт дерьма!
- Вот врать-то горазд! - спокойно заметила Женька. - Врёшь и не краснеешь.
- Я вру?! - Истопник вскочил с лавки, споткнулся о полено, отшвырнул из-под ног дырявое, приспособленное для золы ведро, фыркнул и, раздувши ноздри, забормотал: - Надо же, чего говорят! Вру? Да ведь я, бывалоча...
- Да за что же тебе могли георгия дать? Не понимаю, - пожала плечами Женька. - Быть не может...
- Вот заладила сорока Якова одно и то же про всякого. Не может, не может... А вот может! - крикнул старик и в гневе топнул босой, в рваной калоше ногой. - Имею георгия! Тебе говорят!
- Да за что имеешь-то? Ведь это не вошь, его зря не прилепишь...
- За что! За что! А за «барыню»! - брякнул дед и вдруг опасливо оглянулся на Женьку, осекся.
Но та спокойно сидела на лавке, обхватив худыми руками узкие плечи, и грелась, обсыхая перед раскрытой дверцей печи.
- Как это так за «барыню»? - переспросила она.