Как отужинали, Агаси стал с ними совещаться: какие у них намерения, куда собираются они идти. Сам он задумался, как бы вразумить их, чтоб они остались в Ани, восстановили бы свою древнюю столицу, место, где была спасена их жизнь, написали бы в Гюмри, приняли русское подданство и таким путем обеспечили бы себе славу в мире на веки веков.
Но суеверие и острие проклятия святого Иоанна Ерзынкаци так засели у них в сердце, что ни тысячью проповедей, ни клещами не вытащить.
Не дай-то бог, чтоб голова у человека свихнулась! Тут хоть тысяча попов, хоть тысяча докторов соберись, — проку не будет. Сколько ни наставляй, опять свихнется, а коли станешь напирать, так расколется, пожалуй, и вовсе.
Правду говорят: сумасшедший бросил камень в море, — так тысяча здравых умом не могли вытащить.
Агаси понял, что словам его не придадут значения, что все это будет впустую, отошел в сторонку, приложил платок к глазам и промолвил:
— Велика слава твоя, господь-создатель! Но почему говорим мы, что в человеке доля твоей святой души, что создан он по твоему образу, когда часто мысль его бывает тверже скалы, голова толще камня?
Воры и разбойники годами тут гнездятся, и земля твоя их не поглощает, держит, — и только на наш народ сыпятся бедствия, и ты не допускаешь его устроить свою страну, славить святое имя твое, спасти свою жизнь и ею пользоваться.
Нет, вседержитель наш и создатель, никогда ты свое творение, дитя свое так не обижаешь, не попираешь ногами. Когда человек родится — он комок мяса и только. Годы идут, и он начинает понемногу ходить, говорить, сознавать и соображать, научается подносить руку ко рту, есть хлеб, не говорю — добывать.
Но горе тому ребенку, горе тому народу, который, впервые открыв глаза, не свет увидит, а мрак; видя прямую дорогу, сойдет с нее и пустится по камням. Горе тому народу, который оставит естественный закон и последует неестественному, у которого не будет наставника, могущего поднять его дух, не лишающего его сил духовных.
Если б были у нас хорошие ученые и наставляли бы они день и ночь и детей и народ по отдельности, учили бы, просвещали их, — неужели народ наш был бы в таком состоянии, познал бы такую долю?
И зверь горный лучше нас живет: либо убегает от разбойника, от охотника, либо сам набрасывается на них и разрывает на куски, защищая себя. И птица, когда разоряют ее гнездо, пищит и хлопает крыльями. Неужели и к птице не можем мы приравняться, не можем защищать свое гнездо?
Какая польза в книге, в евангелии, в кресте и поклонении, ежели мы их не разумеем?
Под землей тоже сокровищ много — нам-то что?
Ах ученые, наши ученые! Сколько времени отдают они сну, всяким удовольствиям! Все гонятся за деньгами! Делали бы лучше нужное дело, просвещали бы нас, — тогда и сами избавились бы от врагов да разбойников, и нас бы избавили.
Человек один раз на свет родится, он должен поступать так, чтобы, по уходе его, здесь, на этом свете, поминалось и праздниками отмечалось его имя, а на том — душа его сияла лучами славы.
Но какая польза, если слова мои слышат одни лишь камни?
Скажем, невежественный народ: что слышал, то и повторяет, но как же духовенство? Оно ведь тоже подтверждает, будто этот чудесный город разрушился от проклятия. Во-первых, из уст святого угодника не должны выходить горькие слова проклятий, но если уж вышли, — о создатель мой, земно тебе кланяюсь! — ужели из-за одного человека должен ты был погубить миллионы живых душ? Если должен был погубить, то зачем же создал?
Ах, тысяча таких наболевших вопросов у меня в сердце, но мне затыкают рот, не дают говорить.
Так раздумывал он, как вдруг, подняв глаза, увидел, что вся равнина анийская объята пламенем. Он знал, что Гасан-хан всех из Карса выселил с тем, чтобы перебросить в Ереван, твердо знал также, что если и приставлено к ним войско, то не такое, чтобы могло ему сопротивляться. Если он сломил самого Гасан-хана, кто же теперь мог устоять против него?
Война для него стала игрушкой.
Он не стал дожидаться утра, опасаясь, что с этими армянами поступят как и с другими — вырежут стариков и старух. Он взял с собою сотни две отборных всадников и выехал на равнину. Подоспел как раз в то время, когда они только что сделали привал, такая была неразбериха, что собака хозяина не узнавала, — переселенцы группами валились друг на друга, каждый был своим делом занят.
Враги сразу рассыпались, разбежались, да так, что ни одной души не осталось. Освобожденных армян не отпустили, а собрали в одно место, те, позабыв о своем горе, стали кричать прибывшим, чтоб захватили пушки и ружья и отогнали сарбазов, которых в количестве двух тысяч Гасан-хан оставил при пленниках, чтоб они потихоньку вели людей, — среди сарбазов большинство были тоже армяне.
Когда поднялся гром и крик, сарбазы подумали, что это — русские, побросали свои пушки и боеприпасы и бросились в ущелье.
Несколько ереванских пушкарей и сарбазов также попали им в руки — чего же больше? Разбойники и думать не могли теперь подступиться к Ани.