— Прислуга тут ни при чем, но к этому вам, поручик, привыкнуть придется. Каждый прибывающий из-за кордона исследуется, так сказать, на «красный цвет». Вам-то бояться нечего.
— Непонятно… — брезгливо поморщился Щепкин.
— Что поделаешь? — безразлично заметил Черкизов.
…Около двух часов ночи с рейда донесся глухой взрыв, от которого задребезжали стекла в гостинице. Щепкин, проснувшись, бросился к окну. В сырой мгле над морем буйно полоскалось багровое пламя. Огромный, как утюг, транспорт, на котором они прибыли утром, горел как-то медленно и лениво. Горели на палубе торпедные «торникрофты», которые так и не успели выгрузить, горели в трюмах ящики с оружием, горели надстройки. Пламя отражалось в черной воде, столбом поднимался пар над кораблем.
Гостиница пробуждалась от топота и криков. В окно Щепкин видел, как из нее плотной группкой вышли англичане в своих неизменных зеленых плащах и, остановившись, молча и угрюмо стали смотреть на пожар.
Леон влетел в номер, сонный, сказал растерянно:
— Слышь, Даня, говорят, гробанули кораблик! Подожгли!
— Ну что ты, Ленечка! — спокойно ответил Щепкин. — Кому это нужно?
Назавтра угрюмый Черкизов сказал, что аэропланы и прочую технику они будут принимать в Новороссийске: в здешнем порту слишком неспокойно,
3
В ту зиму в Астрахани трамваи не ходили. Ревком запретил сеансы в иллюзионах, отключил уличное освещение. Городская электростанция работала несколько часов в сутки на остатках бакинской нефти, случайно сохранившейся в баках на нефтескладе. За употребление электрических люстр в домах буржуазии карали строго; разрешено было иметь на комнату одну электролампочку в двадцать пять свечей. Ток давали с семи до одиннадцати вечера. После этого город погружался во тьму, только злые ветры свистели по заснеженным улицам.
Но был в астраханском трамвайном депо один моторный вагон с большой прицепной платформой, который не подчинялся общему запрету.
Каждую ночь около трех часов только для него подавалось напряжение по одной из линий. Рассыпая от дуги синие искры, без звонков, выкатывался он из ворот депо и полз по рельсам, громыхая на стрелках, к казармам, которые в те дни превратились в один огромный лазарет для сыпнотифозных.
Санитары, сизые от холода и голодной хлебной нормы в полфунта, грузили на платформу умерших за день. Скорбный груз укрывали брезентом, трамвай натужно трогался, тащил платформу на окраину, к ямам, в которых смерзлась негашеная известь. В купеческих особняках, слушая скрежет трамвая, злорадно вздыхали: «Сызнова везут красных… Туда им и дорога…»
На рабочих окраинах женщины выходили из ворот, плакали.
В одну из ночей в конце января телеграфист в штабе фронта отстукивал открытым текстом доклад в ставку, в далекий Серпухов: «
Скрежет одинокого трамвая, прошедшего под окном, отвлек его от смысла передаваемых фраз, он стучал привычно и машинально, не вдумываясь. И только, когда трамвайный лязг утих, вчитался в текст:
Закончив передачу, телеграфист тихо, про себя, выругался. Через него шли все депеши, и он знал обо всем, что происходит на Каспийско-Кавказском фронте, пожалуй, столько же, сколько и каждый член реввоенсовета.
Никогда ни в одной войне еще не было такого огромного и странного фронта, как в тот январь девятнадцатого года в Прикаспии. Гигантская дуга его, начавшись в предгорьях Кавказа, на западном берегу Каспия, катилась через пески к Волге, ныряла по заледеневшей дельте, выскакивала в новые, уже заволжские, пески и терялась далеко на востоке, в древнем безводье и молчании азиатского Мангышлака. На штабных картах фронт этот был обозначен четкой солидной линией, непрерывной, внушающей уважение. В действительности же от поста к посту, от заслона к заслону лежали десятки верст.