Да он просто, наверное, из тех тупиц, которым скажут: «Прямо!» — он идет прямо, скажут: «Направо!» — повернет направо. Вчера у него было постановление Совмина о том, что новые предприятия без очистных сооружений не принимать в эксплуатацию, — он и не принимал, сегодня его снабдили новой инструкцией — и он готов поставить подпись под любой чертовщиной.
Впрочем… Ну, поставят, положим, пылеуловители на трубы, а потом что? Потом соберут эту пыль и свалят в какой-нибудь ближайший овраг. И не горсточку, а сотни, тысячи тонн всякой ядовитой дряни. И будут ее размывать дожди и разносить ветры. При нашем-то варварстве… Господи, мы все распяты на нашей распятой земле…
Но я не говорю молодому человеку о своих сомнениях: у него и своих предостаточно. Я уже вообще ничего не говорю. Более того: я жалею, что пришел в этот, с позволения сказать, кабинет. Действительно, зачем? Что толкнуло меня на этот шаг? Безумные глаза Анисима? Раздутые бока издохших коров? Причитания глупой деревенской бабы? Удушье в собственных легких? Полуобморочное состояние, в котором я делал искусственное дыхание? Тупое равнодушие мужиков на краю лощины? Философствования Вадима Петровича? Немой укор старшего лейтенанта Баранова и Сержанта Иванникова из сорок третьего года? Или во мне говорит моя больная совесть? А с какой стати этой совести потребовалось заговорить именно сейчас? Разве мало было у нее поводов заговорить до этого?.. Жалкий, ничтожный бунт раба — вот что такое мой приход в эту убогую камеру, в которую заточили вопли земли, рек и облаков. Вон они — в тощих папках за стеклом, загаженном мухами… Да и какое мне дело до их воплей? Я сам готов вопить каждую минуту. У меня, между прочим, язва двенадцатиперстной кишки, с нервишками далеко не все в порядке! И семья у меня только внешне благополучна, а на самом деле бог весть на чем держится…
— Этот завод еще только начали строить, а уже столько людей погубили, — неожиданно произнес молодой человек, бросив на меня короткий, из-под лобья, взгляд, и смахнул со стола нечто, что он наскреб со своей ладони. — В прошлом году взорвался резервуар — двадцать восемь женщин… совсем еще девчонки… поубивало. И люди травятся чуть ли ни каждый день…
— Ну, это вы явно преувеличиваете: каждый день…
— Да ничего не преувеличиваю! — воскликнул он с негодованием. — По-вашему, если травятся, то обязательно с летальным исходом, а если чуть — так и не в счет?
«И речь у него какая-то корявая», — думаю я, все более раздражаясь, может быть, потому, что обо всем этом он говорил на заседании, но тогда ничего, кроме досады, я не испытывал. И остальные тоже. Правда, про двадцать восемь погибших я слышал впервые, но виду не подал: человек из Москвы должен знать все. Во всяком случае, производить такое впечатление.
— То, что травятся — сами виноваты: не соблюдают технику безопасности, — произношу я внешне совершенно спокойно. — Если бы каждый на своем месте скрупулезно выполнял свои прямые обязанности, то мы бы давно жили при коммунизме.
Представитель вскинул на меня глаза, криво усмехнулся, убрал руки со стола, уставился в окно.
Я посмотрел туда же.
«Этот пейзаж должен формировать его эстетические взгляды и потребности, — подумалось мне. — И вся эта провинциальная убогость — тоже. Они просто не могут не формировать… варварство, дикость, азиатчину, которые, в свою очередь, усугубляют вид за окном. Все связано, все обусловлено. Так происходит падение… нет! — погружение людей в дерьмо… А про коммунизм я, конечно, зря сказал. На дворе семьдесят четвертый год, до обещанного Хрущевым срока наступления коммунизма осталось меньше шести лет, а дела в стране идут все хуже и хуже. Да, совсем не к месту приплел я сюда коммунизм… А что я должен был ему говорить? В конце концов, он мог бы отнестись ко мне с большим вниманием: не каждый же день в этом… в этой камере сиживают ответственные работники министерства…»
— Ну, ладно, — говорю я и поднимаюсь. — Сегодня в шестнадцать часов заседание комиссии… Вы будете?
— Меня не приглашали, — скривил тонкие губы молодой человек. — И вообще: мне сказали, чтобы я подыскивал себе другую работу.
— Вот как? Впрочем, этого и следовало ожидать… На какое-то мгновение мне становится жалко этого угловатого, растрепанного человека. Вряд ли он виноват в том, что он такой, а не другой. И не его вина, что его сделали ответственным за природу, не дав при этом никаких прав.
В порыве этой минутной жалости я протягиваю ему руку. Он подает мне свою не сразу. Он даже какое-то время раздумывает, подавать мне руку или нет. Внутри у меня холодеет, пока я держу на весу протянутую руку, чувствуя, как она наливается чугунной тяжестью. Наконец он поднимается из-за стола, протягивает мне вялую ладонь. Пальцы наши встречаются и расходятся. Рукопожатия не вышло.
Я уже шагнул за порог, когда он спросил:
— Скажите, а чего, собственно, вы приходили ко мне?
Я оглянулся.