Небогатой была свадьба, как все тогдашние, но веселой и радостной. Пели под гармошку о синем платочке, о девушке, провожавшей бойца на фронт, об огоньке в тесной печурке фронтовой землянки. Задушевно получилось, все подпевали. Взгрустнулось Дриночкину, вспомнил родное Выползово. Может, в селе еще живут милая матушка и нелюбимый, но все же отец, родичи. А он не смеет им на глаза показаться. Встал жених, постучал ножом по стакану:
— Прошу наполнить посуду. Хочу сказать слово.
Налита водка в разноразмерные рюмки и стаканы, Дриночкин поклонился гостям, потом родителям Веры.
— Дорогие гости! В войну я потерял всех своих близких. Лежат в сырой земле маманя с папаней и три брательника. Немало горючих слез пролил я, скорбя о них. Но среди добрых людей с горем легче справиться. Теперь у меня есть не только жена Вера, есть маманя — Анна Николаевна, папаня — Михаил Степанович и еще есть сестренка Наташенька. Прошу гостей выпить до дна за здоровье моих новых родителей и новой сестренки.
Всем понравился тост. Выпили, хвалят жениха, а он продолжает стоять. Дергает Вера за френч — не садится.
— Подожди, Вера, дай закончить, — повернулся Дриночкин к гармонисту, поклонился: — В память о моих погибших родителях и братьях прошу сыграть «Вы жертвою пали».
— Но это же свадьба… — журит Михаил Степанович.
— Алеша желает помянуть родителей, грех мешать такому делу, — прослезилась Анна Николаевна.
Заиграл гармонист торжественно-грустную мелодию, Дриночкин удовлетворенно думает: «Пусть все знают, что у меня нет родных, а то начнутся расспросы: почему, мол, никто не приехал на свадьбу. Береженого бог бережет». Умолкла гармонь, женщины вытирают глаза уголками платков; кто постарше — хвалят Алешу: уважительный сын. «Что было бы, если б узнали, что поминаю живых?» — жутковато становится Дриночкину от непрошеной мысли.
Быстро врос в семейную жизнь. В одной комнате — он с Верой, в другой — Наташа с родителями. Хорошо живут молодые: вместе на работу, вместе домой.
— Жили как все советские люди и спокойно работали рядом с теми, у кого отцы и братья не вернулись с войны, — констатирует Харитоненко. — А как спали? Не являлись к вам во сне тысячи советских людей, убитых фашистами с вашим участием, вами убитые? Не мучила мысль о неизбежной ответственности?
— Все годы терзала совесть, когда вспоминал подневольную службу фашистам, — тяжко вздыхает Дриночкин. — Если бы мог начать жизнь сначала… Но что сделано, того не воротишь. Оставалось одно лекарство — честный труд и семья. Спросите кого угодно, все скажут: жил честно, не пьянствовал, на работе всегда ставили в пример.
Ставили в пример! Неужели бесконечное приспособленчество может заменить совесть? А может, у дриночкиных своя мера совести?
Следуют один за другим вопросы. О многом пришлось рассказать. Смотрит Дриночкин на страницы протокола допроса, вспоминается октябрь сорок шестого.
Пришел тогда на работу и услышал о приговоре Международного трибунала в Нюрнберге главным военным преступникам. Рабочие с удовлетворением восприняли справедливое наказание Кальтенбруннеру, Франку, Риббентропу и другим изуверам. У Дриночкина приговор трибунала возродил прежние страхи: думал не о главных военных преступниках — о своей судьбе. Закончилась смена, и впервые за всю семейную жизнь не потянуло домой. Не стал дожидаться Веры, пошел с Иваном Буриловым, всегда подыскивающим, с кем бы выпить. Зашли в пивную, подсели к компании. Вынул Иван из кармана сушеную воблу, разделил по-братски с дружками. Не заметил Дриночкин, откуда появилась бутылка, разлили по кружкам с пивом, выпили. И тут опять зашла речь о Нюрнберге.
— Не вешать их надо, а резать на мелкие куски, — стучит кружкой по столу захмелевший Дриночкин. — Мне самому в концлагере довелось узнать, что такое фашизм.
Просят рабочие рассказать о концлагере — рад выговориться, крепкими словами прогнать мучительный страх. Клянет на чем свет эсэсовцев и вахманов.
— Они, гады, что удумали! Вспомнить страшно. Взять, к примеру, обыкновенную рельсу. Сколько человек требуется для ее переноски? Не знаете?.. И откуда вам знать, когда для этого есть машины. А в концлагере назначают десять доходяг и приказывают: «Тащи!» А какие у лагерника силы, если весь дневной харч — почти ничего… — Не врет; вспоминается, как, подражая Лясгутину, смеха ради мочился на кучу гнилого картофеля, из которого варили суп узникам; и о рельсах правдиво рассказывает: не раз охранял узников па этих работах; войдя в роль, живописует адские муки: — И что вы, ребята, думаете, тащим эту проклятую рельсу, а она так и давит, так и давит к земле. Не выдержал мой товарищ, свалился — звери-вахманы тут же палками забили насмерть. А нам снова кричат: «Тащи!» И тащим, помирать ведь неохота.
Всех глубоко взволновал рассказ Дриночкина, каждый его жалеет, спешит чокнуться, подносит от себя угощение. Со многими выпил тогда, не помнит, как добрался домой.
Вера, не привыкшая видеть его пьяным, расспрашивает, где был, что случилось, а он лыка не вяжет.