В августе тушины начинают сеять рожь. Но пахотной земли у них очень мало, основное место в хозяйство занимает овцеводство. Весной отары перегоняют с зимних пастбищ на луга горной Тушетии и оставляют там до середины сентября. Кто летел самолетом из Телави в Омало, наверно, обращал внимание на бесчисленные белые крапинки, усеявшие зеленые склоны изборожденных ущельями гор. Эти белые крапинки и есть овцы.
Ночами столь же многочисленными крапинками звезд усеяно небо над Тушетией.
Сидит чабан у огня, закутавшись в бурку, и смотрит на молчаливые вершины, погруженные в туман. Ни малейшего шороха не улавливает его чуткое ухо. Только беззвучный ветерок играет с пламенем костра. Покой разлит вокруг, и невозможно поверить, что кто-то может мучиться бессонницей, суетиться, страдать. Сидит чабан со своими верными собаками — Басарой и Бролией — и дремлет.
А ниже пастбища, возле леса рассыпался табун. Полночь. Молодой табунщик, поставленный сторожить коней, спит. Стук копыт будит его. Он вскакивает и тотчас соображает, что воры угнали коней. Не раздумывая, садится он на своего любимого жеребца и мчится в погоню, безоружный, в одной рубахе, повинуясь первому порыву или чувству долга. Он охвачен азартом, летит сквозь тьму, только бы догнать конокрадов. Но те ждут погони и подстерегают безумца. Вот выросли как из-под земли две тени, схватили коня за уздечку. Плеть пастуха свистит в воздухе, обрушиваясь на конокрадов, но гремит выстрел, обреченно ржет раненый жеребец, вставший на дыбы, вскакивает в бессильной ярости наездник. Гремит второй выстрел, и пораженный пулей человек, надломленный, склоняется к гриве коня. У того еще достает сил, чтобы донести хозяина до стоянки. Он несется почти так же быстро, как только несся сюда, и останавливается, завидев вышедших ему навстречу пастухов. Он тяжело дышит и смотрит печальными глазами на пастбище. А потом, когда раненого, окровавленного седока снимают с седла и бегом уносят, он опускается на колени, и в миг последнего вздоха умные глаза его остаются открытыми.
9
Ночью Мушни крадучись проник в комнату Тапло. Нащупывая в темном коридоре ключом скважину, он слышал, как колотится сердце. И когда вошел, ему показалось, будто произошло что-то очень важное. Воздух в комнате напоминал запах Тапло и кружил голову. Один в пустой комнате Мушни так живо почувствовал присутствие Тапло, будто она находилась сейчас здесь, затаившись где-то в углу. Потом, когда глаза его привыкли к темноте и он разглядел раскладушку, висящие на стене платья, столик и посуду на нем, ему показалось, что она может появиться посредством необъяснимого, необыкновенного воплощения, как будто образ ее, который он носит в себе, сумеет обрести плоть, и ему отчаянно захотелось, чтобы это произошло. Он вслушивался в каждый шорох, в никем не нарушаемую тишину затемненной комнаты и слышал внутри себя голос Тапло и был готов ответить на тот немой зов, который приманивал его, но на самом деле был всего лишь плодом его воображения.
Его переполняло какое-то нежное, вечно женственное, чистое и ласкающее чувство, проникающее в душу откуда-то извне, издали, чувство, облегчающее все его переживания. Он лежал ничком на постели, прижавшись щекой к подушке, и так явственно, так зримо и мучительно ощущал тело женщины, которая была в эту минуту столь же далека, как неосуществимое желание, будто касался ее. Мысль о том, что на эту подушку опускала свою голову Тапло, возбуждала его фантазию, и он долго не мог уснуть, взволнованный и взбудораженный. Но в конце концов усталость взяла свое, и он заснул.
Разбудил его шум мотора. Он быстро вскочил и увидел, что уже рассвело. В окне виднелись сиреневые в тумане горы. Гул мотора доносился откуда-то издалека, но ясно: Больше месяца он не слышал этого гула, и теперь, услышав вновь, вспомнил, что за длинными хребтами, которые виднелись в окне, существовал огромный, шумный мир, а сам он был загнан в эти горы, как всякое существо, заключенное в рамки своего назначения. Услышав гул, он ощутил минутную радость, хотя прибытие вертолета не сулило ему ничего радостного. Он встал и оглядел комнату. Освещенная солнцем, она показалась ему простой и обыкновенной. Вещи Тапло — платья, чемоданы, сумки — стали понятными, будничными и потеряли ту особенную значимость, которую он приписывал им ночью. Вчера все ему казалось иным, должно быть, оттого, что и сам он чувствовал себя странно, пробираясь во тьме с колотящимся сердцем в комнату девушки. Утренний свет и шум мотора отрезвили его, теперь на всем лежала печать реальности.