— Английскому, говорю, научи. Ты что, никого не учила английскому?
Мери вздрогнула. Руки ее затряслись, губы мелко дрожали.
Вскочив на ноги, она с невыразимым отвращением закричала на меня:
— Сейчас же убирайся отсюда, чтоб я больше не видела тебя! Я тебя ненавижу.
Я поднялся, несколько ошарашенный неожиданным оборотом, а она, разрыдавшись, ничком упала на стол. Я еще больше пожалел ее, и был момент, когда мне хотелось утешить рыдающую женщину, но я молча шагнул за дверь и, только очутившись на улице, понял наконец, почему она так бурно отреагировала на мой необдуманный намек…
Памятен мне и следующий день, теплый и солнечный. Вяло шел я по улице. В то время я еще не был приучен к смерти друзей и сверстников и, впервые столкнувшись с ней, растерялся. Конечно, мне всегда было известно, что рано или поздно я должен умереть, но смерть я представлял себе по-детски, относя ее к далекому будущему, к тому времени, когда мне самому надоест жить. Я был убежден, что смерть придет ко мне безболезненно, не нарушив моих планов и надежд, и своевременно поставит точку над прожитой жизнью. Благодаря этой наивной вере я ничего не боялся, ни лазить по горам, ни драк и ссор, ни болезней, ни стихии, ни роковых случайностей. Я не думал о причинах человеческой жизни и смерти. Меня заботили лишь те обстоятельства, которые приходилось преодолевать ежедневно. Но гибель Важа заставила меня отчетливо почувствовать, что смерть возможна и ждет нас в любую минуту. Рухнула моя наивная вера, я растерялся, не в силах сообразить сразу, как теперь смотреть на жизнь. Годом раньше я воспринял смерть Цотне, как исключительный случай, но гибель Важа как будто приблизила смерть ко мне самому. Действительность застала меня врасплох, и я долго не мог отыскать точку опоры. Чтобы найти ее, требовалось время, а время тогда тянулось очень медленно. Безусловно, Мери в какой-то степени облегчила мое состояние, но как только я потерял ее, душевное бессилие и безнадежность словно удвоились…
Я шел по улице, не зная, куда девать себя. Пить не хотелось, и денег не было, да и от систематических пьянок чувствовал я себя неважно. Наконец, я отправился к Кахе. Я любил бывать в его маленькой комнате. Здесь можно было распахнуть окно и с пятого этажа наблюдать за людьми, снующими по узкой улочке, за пристраивающимися к тротуару машинами. Отсюда прекрасно просматривалось небо над городом, пожелтевшие вершины деревьев, разноцветные крыши более низких домов, сливающиеся друг с другом и бесконечной чередой уходящие вдаль. Можно было смотреть на окна противоположных домов, разглядывать обстановку комнат, горшки с цветами на подоконниках, женщин, занятых домашними делами. В мансарде старинного, европейского стиля дома на той стороне улицы проживали две молоденькие хорошенькие девушки, по словам Кахи, студентки, приехавшие откуда-то из района и снимавшие там квартиру. Мне доставляло удовольствие глядеть на этих смуглянок, когда они показывались в широком окне мансарды. Они замечали, что мы с Кахой бесцеремонно разглядываем их, и поэтому жеманничали и заигрывали с нами. Иногда они опускали тюлевые шторы и, уверенные, что теперь их не видно, потешались, наблюдая за нами. Они, видимо, не догадывались, что, когда солнце поднималось к их окну, штора просвечивала насквозь и перед нами, как на ладони, лежала их маленькая комната. Наверное, надеясь на эту штору, они без стеснения переодевались, а как-то раз одна из них предстала перед нами в чем мать родила — в одних трусиках. Колыша белыми бедрами, прохаживалась она по комнате с распущенными волосами и кокетничала перед зеркалом…
Любил я бывать у Кахи. Присяду, бывало, к пианино, наигрываю что-нибудь и посматриваю в окно на тех красоток, если они находились дома. Каха устраивался на тахте, читал или рисовал. Мое присутствие не мешало ему с головой уходить в чтение или рисование. На одной стене висели охотничья двухстволка и патронташ, над тахтой — портрет Важа и его ледоруб. Каха был непосредственным свидетелем гибели нашего друга, они вместе поднимались на вершину. Он собственными глазами видел, как вырвался из каменной стены клин и Важа сорвался в пропасть, на белый лед с пятисотметровой коричневой скалы. Ледоруб Каха нашел потом и повесил в своей комнате. Над пианино висели портреты — Важа Пшавела, Пиросмани и Бетховена. Мой друг одинаково увлекался музыкой, живописью и литературой, хотя отдавал предпочтение живописи. Он верил в судьбу. Все происходящее казалось ему заранее предрешенным и предопределенным. Его ничуть не удивила моя связь с Мери, хотя он лучше других знал, что за отношения были у этой девушки с Важа. И смерть нашего друга не выбила его из колеи, как меня. «Жизнью управляет не мудрость и законы морали, а судьба», — часто приводил он высказывание какого-то римского мудреца и добавлял из Евангелия: «Господь знает, что умствования мудрецов суетны».