Читаем Расположение в домах и деревьях полностью

Атлас устарел. Десять-пятнадцать лет прошло, а он устарел, хотя говорят, что годы для истории это даже не рождённая мысль о начале.

Слова мои устаревают, ветшают гораздо скорее, почти сразу же становятся негодными – стоит оторваться руке, стоит истощиться придыханию, «не придавать значения» – твердил я не так давно. – Не придавать значения, потому что, в противном случае, придёшь к тому, что растеряешь себя в бесполезных словах, жестах, снах, слезах, в бесполезных печалях и в совсем уж бесполезных радостях раньше события, теперь – обстоятельства…

Как бы хотелось обрести в давно известном опору, незыблемую, верную! Откуда, зачем во мне упование и вера в непреложность прошлого? Однако, как ни сомневайся в нём, как ни расчленяй, сколько ни повторяй: «вечность, вечность…» – оно приходит, накатывает, щемит, словно ссадина – раной ей не быть…

<p>44</p>

Писал я и так (и это в те убогие времена, которые именуются юностью!):

«Ныне, следуя великим традициям, предписывающим юношам странствовать по свету в поисках красоты и чести, таскаюсь с явным недоумением по разным городам и местечкам, о которых ранее лишь слышал, что есть они, были от века, то есть до меня были и будут после. И от того и от другого охватывает непередаваемое чувство, которое сравнить можно разве что с внезапным острым присутствием весны в запахах, в дождях, в особой отчуждённости, почти болезненной, животной, жалкой.

Вернулся я из города N и мог бы рассказать тебе о всяческих невероятных историях, случившихся со мной в гостинице. Никогда раньше не приходилось столько жить в гостинице – о лилипутах и бородатых принцессах, о том, как варить пельмени в чайнике, опустив в него кипятильник, о тихих медовых вечерах, исполненных неги, некоего постоянства и тончайшего аромата смерти, вовсе не страшной смерти как бесформенного пра-воспоминания… (опять же) – весной.

Но не выходит из головы один день, вернее, не день даже, а каких-нибудь полчаса. Волей случая довелось мне однажды выйти из круговорота, который, отчасти, предполагается моей ленью, а в остальном – родом деятельности, которую веду. Что, впрочем, одно и то же.

Ветреным ярким днём очутился я на глухой безмолвной улочке. Что, спросишь ты, привело меня сюда? Не скажу. Я шёл, не то размышляя, не то просто любуясь всем без исключения, как вдруг – едва не провёл рукой по лицу – померещилось, что не весна, не май, а июль и тополиный пух плавает в воздухе. Светлый, тихий. И тут же вспомнил я то, чего не видел: две фигурки, застывшие над собственными тенями, лопасти листьев, обжигающие одной своей стороной и прохладу источающие другой. Когда и кто? когда и зачем? и почему вторглись они, двое со своим… – нет, не хочу говорить – со своим белым летом в мою безмятежную прогулку? Почему их вспомнил? Да, именно, боль ластится ко мне под стать собаке. Какую кость ей брошу?

Вот, подумал я, очнувшись – воспоминание этой боли, стрекоз, напомнило тебе тополиный пух, а это всего-навсего свет, что мечется по земле, потому как ветер мотает тополя, липы, каштаны, и сразу ты увидел дом, стоявший на углу, выдвинутый несколько к середине улицы. Высокий, прогнувшийся посреди кровли, чёрно-коричневый во втором этаже дом, дерево которого давно сточил червь – казалось, коснись пальцем его стены, и палец погрузится в отвратительный, никогда не просыхающий прах, сочащийся сыростью и забвением. Он стоял на углу передо мною, и я продвигался к нему, не ускоряя шага, влекомый каким-то хитрым, коварным любопытством, и ощущал, как покидает меня праздное любопытство и охватывает что-то похожее на беспричинное волнение.

Входило понимание – вот оно что! Я понимал новые листья, бурьян во дворах. Я был близок к тому, чтобы отгадать старинные лица евреев, глядевших мне вслед из толстых стёкол. Но я не сказал самого важного – весь первый этаж дома был выбелен свежей известью. Я не удержался и потрогал нежно-голубую, схожую с птичьим веком сырую поверхность, трогательный эпидермис, – стало быть, его только побелили, как и деревья в саду белят, – белили дом по весне, накануне Пасхи, накануне Воскресения…

И этот день, и этот ветер, и случайные мучительные встречи, короткие, большей частью невразумительные, осмыслить которые мне не захочется никогда, потому что и сад, и дом, и годы, когда это было, будет и есть, и этот дом: всё разом отодвинулось назад, и я понял, что я – не юноша, устремившийся с лёгким сердцем в скитания, алчущий красоты и чести; конечно, и любви! – нет, нет! и это камня на камне не оставило от моего благодушного равнодушия, в котором отправлялся на прогулку, и, поверь мне, я как бы опять оказался в начале всего, в истоках некоего звука, который суждено укрепить собственным дыханием…

Перейти на страницу:

Все книги серии Лаборатория

Похожие книги

Лира Орфея
Лира Орфея

Робертсон Дэвис — крупнейший канадский писатель, мастер сюжетных хитросплетений и загадок, один из лучших рассказчиков англоязычной литературы. Он попадал в шорт-лист Букера, под конец жизни чуть было не получил Нобелевскую премию, но, даже навеки оставшись в числе кандидатов, завоевал статус мирового классика. Его ставшая началом «канадского прорыва» в мировой литературе «Дептфордская трилогия» («Пятый персонаж», «Мантикора», «Мир чудес») уже хорошо известна российскому читателю, а теперь настал черед и «Корнишской трилогии». Открыли ее «Мятежные ангелы», продолжил роман «Что в костях заложено» (дошедший до букеровского короткого списка), а завершает «Лира Орфея».Под руководством Артура Корниша и его прекрасной жены Марии Магдалины Феотоки Фонд Корниша решается на небывало амбициозный проект: завершить неоконченную оперу Э. Т. А. Гофмана «Артур Британский, или Великодушный рогоносец». Великая сила искусства — или заложенных в самом сюжете архетипов — такова, что жизнь Марии, Артура и всех причастных к проекту начинает подражать событиям оперы. А из чистилища за всем этим наблюдает сам Гофман, в свое время написавший: «Лира Орфея открывает двери подземного мира», и наблюдает отнюдь не с праздным интересом…

Геннадий Николаевич Скобликов , Робертсон Дэвис

Проза / Классическая проза / Советская классическая проза
О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза
Провинциал
Провинциал

Проза Владимира Кочетова интересна и поучительна тем, что запечатлела процесс становления сегодняшнего юношества. В ней — первые уроки столкновения с миром, с человеческой добротой и ранней самостоятельностью (рассказ «Надежда Степановна»), с любовью (рассказ «Лилии над головой»), сложностью и драматизмом жизни (повесть «Как у Дунюшки на три думушки…», рассказ «Ночная охота»). Главный герой повести «Провинциал» — 13-летний Ваня Темин, страстно влюбленный в Москву, переживает драматические события в семье и выходит из них морально окрепшим. В повести «Как у Дунюшки на три думушки…» (премия журнала «Юность» за 1974 год) Митя Косолапов, студент третьего курса филфака, во время фольклорной экспедиции на берегах Терека, защищая честь своих сокурсниц, сталкивается с пьяным хулиганом. Последующий поворот событий заставляет его многое переосмыслить в жизни.

Владимир Павлович Кочетов

Советская классическая проза