Я вижу её со спины. Отвлекаясь вопросом: «Неужели это она?», не устаю спрашивать себя, я гляжу, как поднимается её локоть. А там, где мне не увидеть, она рукой водит по лбу. И будто часу не прошло, как мы расстались, как будто ей волосы мешают, будто волосы падают ей на лоб, и она машинально отбрасывает их со лба, а волосы не падают на лоб. Чело открыто. Локоть видно.
– Хватит того, что ты женился, – продолжает она.
– Да, – говорю. – Этого, видать, мне надолго хватит.
– Ну вот… Почему бы и мне не выйти замуж? – спрашивает она, идя дальше, выбирая места посуше; чтобы ветки кустарника не задеть случайно – проводит осторожно тело между ними.
– Мне кажется, если выйду замуж, всё должно исправиться, стать на свои места. Хотя ни капельки не верю… – Она приостанавливается и ждёт меня, встречая долгим неотступным взглядом. – Мне говорили, что это может положительно повлиять. Это правда? Ведь я ничего не знаю! Я старше тебя на три года, и всё равно, как деревенская дурочка – рот раскрываю перед каждым встречным. Тебе так не казалось, когда ты женился? Не казалось, что всё изменится, станет на свои места? – Брови её силятся сомкнуться у переносицы.
– Какая грусть… Дожди, правда? Я заметила за собой, что золотая осень, бабье лето мне отвратительны. Как будто мне лгут, обязывая верить в красоту пышущих красным цветом рощ, верить не столько в красоту, сколько в какой-то выдуманный простор всего. Мне от золота трудно дышать… Но, может быть, когда я выйду замуж… – морщины разглаживаются, поджимаются в насмешливой полуулыбке углы рта. – Брачующиеся! – произносит она громко.
– Встреча. Встречаются те, кто должен был встретиться, кому уготована была встреча с момента их появления на свет. Счастливые люди! А ты уныл, как этот день! Но мне нравятся эти дни. Правда, нравятся… не думай…
– Мне не казалось так, когда я женился. Мне ничего не казалось.
– Любопытно, что ты хочешь этим сказать?
– Ничего любопытного. Женился, потому что испугался. Теперь мне ничего понимать не хочется, тошнит от одной мысли об этом, а раньше я так думал.
– Встречаются потому, что готовы к встрече, – продолжает она медленно, – и не могут не встретиться. Встреча предопределена… Так почему же ты женился? – вспоминает она и трёт лоб ладонью, будто силится что-то ещё припомнить.
– Я повторяю: потому что испугался.
– То есть как?
– Не знаю.
– Возьму и последую твоему примеру. Но бояться мне нечего. Разве что скуки? Тебе-то что! Ты – птица вольная, сегодня там, завтра здесь. Да и мама обрадуется на старости лет. Как-никак, когда дети пристроены и ни к чему не придерёшься, умирать легче. А бояться мне нечего. И всё же не совсем понятно – чего ты испугался? Объясни.
– Кому угодно, только не тебе. За это время много изменилось. Одними объяснениями не обойтись. Я думаю, что если бы какая-нибудь война была, то я точно так же с войны бы вернулся и ничего бы не смог объяснить, потому что объяснить можно всё – и от этого не легче.
– Два года? Говори! Два года? – Последние слова она произносит тихо и голову наклоняет к плечу, прислушивается к собственному голосу. – А скажи, пожалуйста… Два года… Скажи, скажи… Ты вспоминал меня за это время? Да, да, меня, мать, бабушку? Вот что я хотела спросить. Всего два года. Боже мой, а как много оказалось. Ты не поверишь, как много!
– Почему не вспоминал! А что толку вспоминать? – Мне хочется сказать ей, что я приезжал, что я приезжал часто и виделся с ней, но ей было уже не до меня. Она забывала понемногу и остальное, или забыла сразу, и в последний раз за столом сидела, разговаривая только с мамой: «Какую, мама, ткань лучше всего подобрать для вышивки? Ту, что я показывала? Мне нравится. А нитки? Посоветуй, – чинно проговаривала она, не поднимая глаз, а мне казалось, что ещё секунда – и она дико рассмеётся. – А нитки? Я не понимаю, как можно такими даже пробовать. Ты прекрасно знаешь, ты вышивала, ты показывала мне…», а мама, искоса поглядывая на меня – ей доброжелательно, терпеливо, но с такой сухостью, от которой в горле першило (может быть, плакать боялась?): «После ужина, милая, после ужина поглядим, я постараюсь что-нибудь придумать, отыщем, не сомневайся, найдём что-нибудь подходящее», – и, разумеется, всегда перебарщивала, говорила тоном, в который никто никогда не поверит, и глаза Сонины темнели, зрачки расширялись, но проблески сознания, которые бывают порой яснее, чем его постоянный свет, не позволяли ей, видно, забыть себя полностью; и, как бы балансируя, подобно акробату, знающему предел пространству и своему, сопряжённому с ним немыслимым образом телу, – она, делая последние попытки сохранить что-то, уберечь последнее, громко, вслух, почти с яростью, но какая жалкая ярость! – мне (но, чтобы и мать слышала): «Ты, кажется, уезжаешь? Мама, он уезжает?» – И мать, раздосадованно, потому что не слепая ведь была, видела, чем может окончиться разговор, подхватывала с готовностью чересчур поспешной и с негодованием вымученным: