- Кроме него, в минуту слабости у меня есть и еще одна поддержка... - дрожащими губами сказал он, и глаза его засияли напряженным светом. - Это - воспоминание о моем отце... о моем честном и благородном отце...
И движимые одним чувством, они устремились один к другому и крепко обнялись. И князь, не скрывая, вытер проступившие на глазах слезы.
- Благословлю я тебя уже при самых проводах, милый мальчик мой... - сказал он. - А теперь... - он пробежал глазами по полкам ближайшего шкапа, - теперь мне хочется подарить тебе кое-что... Вот, возьми это с собой... - сказал он, вынув из шкапа и подавая сыну четыре томика «Войны и мира». - И читай там: это будет очень подкреплять тебя... Вот. А теперь давайте займемся хозяйственной стороной дела: надо приготовить деньги, необходимые вещи...
- Милый папа, денег я возьму с собой ровно столько, сколько берут запасные, пять, десять рублей... - сказал твердо Коля. - Я не хочу ничем отличаться от них... И точно так же со всяким снаряжением... Вот эти четыре книжечки будут единственной разницей между мной и ими, и ты не можешь не согласиться, что и это уже огромный плюс в мою пользу против них. Да, впрочем, и некогда снаряжаться особенно: маршевые роты уходят от нас послезавтра, и вот тут мне, пожалуй, понадобится твоя протекция, чтобы мне не оставаться до следующего эшелона, а уйти уже с этим...
В передней раздался звонок. Младшая княжна вышла в коридор - прислуга ушла за покупками - и, вернувшись, подала отцу пакет из редакции «Окшинского голоса». Князь тотчас же вскрыл его: там были невероятно тяжелые - и потому совершенно нецензурные - подробности о страшном разгроме самсоновской армии под Зольдау. Наскоро пробежав сообщение, князь с потемневшим лицом спрятал его в карман и проговорил спокойно:
- Смотри не забудь, Маша, отдать Афанасию корректуры...
И в большом полутемном кабинете, освещенном портретом прекрасной женщины, под благодушным взглядом старого декабриста возобновился разговор о предстоящем отъезде Коли на фронт...
III
ДОН КИХОТ САМАРСКИЙ
Огромный сектантский мир волновался под ударами войны глубоко и напряженно. Для тысяч и тысяч этих людей, не удовлетворявшихся рамками старой, для них душной жизни и всем напряжением души искавших выхода из этого царства Зверя, как говорили они, война вдруг явилась страшным оселком для испытания силы, искренности и чистоты их веры. Все они исповедовали или, по крайней мере, старались исповедовать заповедь Христа о любви к врагам и никак не признавали войны, но старые магические слова:
В числе покорившихся был и Кузьма, зять старого Никиты, смышленый мужик с горячим нетерпеливым сердцем. И когда провожали его семейные и братья по вере в Самару, он плакал тяжелыми слезами и все повторял:
- Иду... Знаю, что грех великий, но страшусь... Ну только знайте все, братья, что чрез меня ни одна ерманка плакать не будет... С виду покорюсь им, а разбойного дела их делать не буду никак...
Но, сделав этот решительный шаг, то есть примирившись с необходимостью служить, Кузьма этим, однако, не прекратил в себе тяжелой душевной борьбы: голос совести упрекал его и днем и ночью, он ничего не ел, не спал и ходил по шумным вонючим казармам туда и сюда, ослабевший, с большими горящими глазами, а по ночам тяжело плакал.
Была учебная стрельба. Задумчиво опираясь на винтовку, Кузьма дожидался своей очереди. Его некрасивое лицо с большим утиным носом, маленькими глазками и короткой, густой, похожей на войлок бородой было бледно и осунулось. Под треск залпов и жадноторопливую пальбу пачками в нем шла прежняя мучительная борьба. Вчера при проверке знаний по
- Ну, что бы ты сделал, если бы ты стоял на карауле у тюрьмы и увидел бы, что из тюрьмы убегает арестант? - авторитетно спросил его молодцеватый старший унтерцер.
Кузьма поднял на него свои горящие глаза и после минутного колебания отвечал:
- Я сказал бы: беги, брат, поскорее от этого проклятого места... Только поскорее!
Это было так неожиданно, так нелепо, что все вокруг разразились хохотом: хохотали солдаты, молодые и запасные, хохотало всякое начальство, тонким язвительным смехом хохотали штыки, хохотали массивные, засаленные, покрытые сплошь всякими похабными надписями стены казармы.