Окутанный непогожими сумерками, в суровой печали стоял старый прекрасный Кремль над тихой, точно вымершей, слабо освещенной и невероятно загаженной Москвой. Только на главных улицах светят еще электрические фонари каким-то жутким медным светом. Изредка проходит темной улицей, громыхая бутсами, патруль со ржавыми штыками. И печально светят в каменных домах слабые, редкие, одинокие огоньки. Не слышно прежнего веселого шума большого города, не видно прежней многоголовой толпы, нет воющих и брызжущих голубыми искрами трамваев, и даже собак по окраинам не слышно…
В одном из зал здания судебных установлений в Кремле, налитой все тем же мутновато-медным жутким светом слабого тока, заканчивалось военное совещание. На председательском месте в малиновом бархатном кресле уверенно сидел кудрявый, носатый и развязный Лейба Бронштейн, еще недавно нищий журналист, для чего-то скрывавшийся, не скрываясь, под будто бы более удобным для него именем Леона Троцкого. Он в какой-то полуанглийской военной форме, которая чрезвычайно к нему не идет. Пред ним разложена большая карта генерального штаба, чистые листы бумаги и карандаши. Справа от него виднеется сухощавая, горбоносая фигура генерал-адъютанта Брусилова. А дальше сидят другие генералы с крупными боевыми именами и офицеры генерального штаба, чистые и корректные. Сегодня был решен ряд важных мер для того, чтобы остановить успешное продвижение с юга войск генерала Деникина. Все, как всегда, говорили сдержанно и тихо, и Троцкий пристально смотрел в лица говоривших сквозь золотое пенсне, слушая не столько то, что они говорят, сколько то, о чем они умалчивают. Он им не верил ни на грош и во всяком их слове предполагал западню. Что эти люди с запечатанной для него душой его смертельные враги — это он понимал прекрасно и отлично знал, что при первом же удобном случае они жестоко расправятся с ним. Он каждую минуту мог ожидать, что вот они все сейчас встанут и загремят в него револьверными выстрелами. Сперва он на этот случай носил даже в кармане своих брюк тяжелый плоский браунинг, но потом эта тягота надоела ему, он понял ее бесполезность и только втайне все дивился, почему они, в самом деле, не стреляют, и невольно презирал их.
Поэтому все такие совещания чрезвычайно истощали его энергию, быстро разгорающуюся и быстро потухающую, как и у всех неврастеников, и после них он всегда чувствовал себя смертельно усталым.
В то время как генерал Брусилов подписывал обращение к Красной армии, в котором говорилось о западных капиталистах, о врагах народа, о необходимости раздавить беспощадно белогвардейщину, он обратился к совещанию с как будто насмешливой улыбкой, насмешливой над тем, что вот он сейчас скажет:
— Остается еще один маленький вопрос, господа, на сегодня… От целого ряда сектантских общин с Волги ко мне чрез товарища Бонча поступило несколько прошений об освобождении их от обязанности служить в войсках: по христианским убеждениям их они не желают проливать кровь и даже носить ружья. Прошения эти сопровождаются заключением добродетельного товарища Бонча, который предлагает всех таких сектантов зачислять в армию братьями милосердия… По лицам военных пронеслась легкая усмешка.
— Ну что же, — сказал басисто Брусилов, — последствия такой меры ясны и теперь: все перемажутся в сектанты, и у нас будет миллион братьев милосердия и ни одного солдата…
— Вы правы, генерал… — сказал Троцкий — Я не только не могу пойти навстречу желаниям товарища Бонча, но в наше время военного коммунизма я предлагаю принять высшую меру наказания за всякое уклонение от военной службы. Это — измена пролетарской мировой революции, это преступление против всего рабоче-крестьянского дела…
— Если мы хотим иметь армию, то нам нужны солдаты: это ясно… — заметил щеголеватый полковник генерального штаба с золотистыми усами.
— И потому я во изменение царских законов на этот счет, предусматривавших для отказывающихся ссылку в Восточную Сибирь на продолжительный срок, думаю ввести для таких изменников одно наказание: расстрел…
Возражений не последовало, и через несколько минут задвигались кресла и все эти вылощенные, сдержанные