— Ты, давай, ногу свою лечи понадежней, — говорил мне Шурка. — Нашей бы травки тебе! На любую хворь у нас травка растет. Я в аптечный медикамент не шибко верю. Все эти порошки да мази аптекари из всяких формул в колбочках складывают. А траве сама земля сок дает и назначение: одной быть ядом, другой — на здоровье человеку. До войны сам собирал и сдавал на пункт, деньги за это платили!..
Родом Шурка был с Алтая. Дома оставались у него отец и мать. Было еще два брата. Убило обоих. На разных фронтах воевали, а похоронки в один день пришли. «Война не просто беда, а еще с надбавкой!..» — Шуркина фраза.
Он не спеша ходил меж коек, кому подушки взобьет, кому судно подаст и унесет — и все не брезгливо, не угодливо, просто человек в работе. Я понимал, что скоро ему снова на фронт. И верил, что и там будет он делать все с той же мерой доброты, умения и надежности…
Обещанный замполитом концерт состоялся: пришли ребята и девочки из местной школы. Пели песни, особенно много — довоенных. Показали два скетча. Привела школьников молодая учительница — в облезлой шубейке, грубых детских чулках и ботах. Представилась:
— Елена Андреевна. Можно просто — Лена.
Она читала стихи. Тогда мне показалось, что здорово читала! Стояла у окна, смотрела куда-то поверх наших голов, в одну точку, глаза блестели, лицо худое, бледное, все время поправляла волосы. И читала, читала. Я поразился: ну и память!..
Когда все кончилось, я спросил, Где можно достать почитать эти стихи.
Сказала, что книги достать не сможет. Перепишет и принесет. И ушла.
Мне же не хотелось, чтоб она уходила, да и не был я уверен, что принесет эти стихи…
У всех было хорошее настроение. Жизнь продолжалась за стенами госпиталя, мы ощутили ее дыхание, трудное, учащенное, но живое и глубокое, а главное — свою связь с жизнью и что мы в своих бедах не одиноки.
Испортил все Киричев.
Перед ужином Шурка, как обычно, разносил пайки хлеба. Киричеву показалось, что его пайка поменьше:
— Что это у тебя хлеб усыхает, покуда идешь из хлеборезки? — сказал он Шурке. — Вроде и нести недалеко. Гладкий ты стал, прихлебало.
Палата притихла. Шурка провел ладонью по ежику отраставших волос, покачал головой и ответил:
— Ты, Киричев, видать, человек умелый. И медаль, и орден у тебя. Танки немецкие жег. Да дело это не хитрое, и медведя обучить можно. Видал я до войны кинокартину такую про цирк. Они там на велосипеде разъезжали, косолапые. Главному тебя не обучили: человека уважать. Все норовишь оплевать кого-то, сражаешься с собой, чтоб не делать этого, да не можешь себя осилить — смелости недостает.
— Ты про смелость мою не вякай, не тебе судить, — огрызнулся Киричев.
— Да я не сужу — правда судит.
Одноногий морячок, что просил все время у сестры морфия, приподнял себя на локтях и крикнул Киричеву:
— Ну-ка ты, сволочь, заткни казенник! Я ведь и по сусалам могу, когда на костыли встану! Пар на немца стравливай, а не тут… А вы что, в рот дерьма набрали и молчите?! — накинулся он на нас.
Скандал утих лишь после того, как вмешался дежурный врач…
Я тогда часто думал о Киричеве: зачем он так? Человек, видно, действительно смелый. Наверное, и под пули полез бы на ничейку раненого товарища вытащить, и с детишками-погорельцами хлебом бы поделился. Но что это — только долг, обязанность, радивое их исполнение? Отделимо ли это от прочего в человеке, когда обстоятельства уже не требуют подчинения долгу?..
В те дни и позже Шурка напоминал мне Сеню Березкина. Мягкостью, что ли, согласием, душевным складом. Сеня тоже искал и находил простые ответы на сложности жизни в доброте, что нередко злило Витьку. Лосев полагал: это — отжившие выдумки дешевой философии. Только жесткость, считал он, приспособит человека к условиям войны, поможет выжить и выполнить свой долг, а иначе все — размазня, в которой и самому утонуть недолго, и дело утопить. Витьке важен был главный результат, а не его издержки…
1943-й годжжжжж.
«