Была и радость — сообщили: уничтожение немцев под Сталинградом идет полным ходом. Не разгром — уничтожение! Так и сказано. Зароют их в землю, исчезнут, будто никогда и нигде не было. Уничтожение… Сколько их под Сталинградом? Миллион? И все должны исчезнуть. Все наше, что за их спиной, как ни крути, уже принадлежит им только потому, что они захотели, смогли дойти до Волги, считая, что прошли только полпути, чтобы исчезли мы…
Ну и день! В Красной Армии вводят погоны! Чушь какая-то. Я — в погонах! Зачем?..
Лена (я теперь так про себя называю учительницу) сдержала слово.
Не могу спать: все видится щербатая добрая улыбка Шурки, и голос его слышу. Сижу в коридоре, у подоконника, пишу. Одноногий морячок ушел в палату. Выходил покурить. Я понимал: хочет поговорить со мной о Шурке, но только сказал: „Там она его не достала, так тут догнала. Без выбора бьет, сука, вот что обидно!..“
Начну о том дне по порядку. Кажется, утром пришла новость: принят указ, что в Красной Армии вводятся погоны! Не верилось, все удивленно галдели.
— Да что же это, братва! — кричал морячок. — Мы что, белогвардейцы, что ли?!
— Ты-то чего раскудахтался? — дернулся Киричев. — Тебе-то уже с костылями подчистую гулять. А если это вообще враки?
— Не, все точно, — подтвердил Шурка. — Начмед говорил.
— Ты мне объясни, для чего это? — не унимался морячок. — Вам-то ладно, можно и петлицы носить, и погоны. А нам, флотским? Куда их? На задницу пришпилить? Так не спиной же ходим, а передом, не видно будет, кто ты есть…
Я мысленно представил себя тогда в гимнастерке с „кубарем“ да еще и при погонах. Получалась чепуха. Вспомнил золотопогонников-каппелевцев, как они шли в психическую атаку в фильме „Чапаев“…
— Прикажут — наденешь, — хмыкнул Киричев. — Одно не пойму, что будем цеплять на погоны?
— Звезды, — сказал Шурка. — А что? Вроде вячит — пятиконечные. А все это, чтоб немца с панталыку сбить. Поначалу он не поймет: что за новая армия у нас? Покуда соображать будет, мы его по харе и огладим разок-другой.
— А потом когда разберется, кто ты есть, прихлебало, он тебя так огладит, что ушами засопишь, — загоготал Киричев…
Тема погон постепенно угасала, хотя я понимал, что у каждого в мыслях будет идти свой спор.
— А я думаю так, — примирительно сказал Шурка, — пегий иль каурый — лишь бы сани тянул. Нам что важно? Одолеть! А потом хорошо жизнь направить. Так, что ли? — повернулся он ко мне.
После обеда Шурка снова заглянул в палату и поманил меня пальцем:
— К тебе оголец какой-то.
В коридоре возле лестницы стоял паренек, мял в руках рыжий треух. Пальто из синего стершегося сукна было ему едва до колен, в плечах обузилось, из рукавов, вроде уползших к локтям, длинно торчали руки; кулачки уже по-мужски мосластые, красные, обветренные. Я узнал его — из школьной самодеятельности. Он достал из-за пазухи тетрадочку:
— Это вам от Елены Андреевны.
Я был обескуражен, — я ведь почему-то полагал, что она сама их принесет.
— А где же Елена Андреевна?
— Уехала в Чир-Тау на сахзавод.
— Спасибо тебе. Передай ей привет.
Он кивнул и, напялив пролысевший треух, облегченно метнулся вниз по лестнице.
Читать стихи не хотелось, и я положил тетрадь на тумбочку…
Хлеб перед ужином нам внесла в тот день санитарка Анечка, а не Шурка, как обычно.
— Что это, прихлебало забастовал? — спросил Киричев.
Анечка не ответила. Когда проходила мимо, я поймал ее за полу халата:
— А где Шурка?
— Нет Шурки, — тихо ответила она. — Заболел.
Тут я глаза ее заметил — испуганные, в слезах.
Я вышел в коридор и дождался Анечки.
— Мне не велено говорить, — оглянулась она по сторонам. — Начмед запретил.
— Никому не скажу, Анечка, честное, — пообещал я.
— Худо с Шуркой. Давеча кастелянша и тетя Женя шкаф стали передвигать. А он тяжеленный, полный папок. Где уж тут тете Жене, когда ей семьдесят, охает, за поясницу держится. А Шурка возьми и появись: „Ну, женщины, удумали! Это же танк, а не шкаф, ну-ка погодите“. И ухватился за низ, где ножки, поволок. У самой двери порожек, волоком не переведешь. Шурка и приподнял с одного краю, потянул на себя. Только и сказал: „Порядок“, как ойкнул, схватился за затылок, зашатался, уперся руками в стену и пошел, как слепой, да все клонится, клонится. Тетя Женя и кастелянша к нему, а он тут и упал… Хирург потом сказал, что какой-то сосудик у него в голове не то перебитый, не то слабый был, одним словом, что-то лопнуло. Нельзя ему было тяжесть брать на себя.
— Где он лежит, Анечка?
— В изоляторной… Нельзя к нему.
— Что говорят, выживет?
— Не думаю, — утерла Анечка глаза. — Ой, жалко-то как!..
Я вспомнил выбритый затылок Шурки, широкий багровый шрам от уха до шеи и понял, почему Шурку так долго не выписывали…
Уже перед отбоем я осторожно прокрался к изоляторной, тихонько, чтоб не грохнуть костылем, вошел. В палате полумрак. Экономная, в пятнадцать свечей лампочка под прогоревшим картонным колпаком едва согнала к углам и стенам глубокие тени, с улицы тьма навалилась на окно.