Читаем Рассказ 77 полностью

Колька Чугун хотел было снова посмеяться, даже хрюкнул для начала и вдруг весь как-то напружинился и словно бы подался вперед, и я за ним тоже поднялся на руках и услышал в чистом и редком воздухе стеклянные перезвоны. Они были так далеки от нас, эти перезвоны, и так хрупко было это стекло, что, казалось, стоило нам неловко пошевелиться и пошуршать соломой, как они тотчас же пропадут и останутся только недвижные загадочные соймы с распущенными парусами, серебристая полуда воды и синие заплатки ряби на ней. Но звоны не исчезали, не приближались, они плыли в поднебесье своими загадочно-изведанными путями, и эти пути, думалось в ту минуту, никогда мне постичь не удастся. И тотчас же я неожиданно почувствовал, как душа моя тревожно и трепетно рванулась навстречу тем стеклянным перезвонам, я невольно распростер руки, как крылья, и, упав лицом в солому, замер. Колька Чугун мягко толкнул меня кулаком в бок.

— Ты чего?

— Я — ничего… Полететь хотел.

— Ишь ты, — удивленно и уважительно сказал Колька Чугун и повторил еще более уважительнее: — Ишь ты…

И мы наконец-то увидели первый треугольник журавлей. Он плыл высоко в поднебесье, как будто скользил по самому куполу, и клин его задирался все выше и выше, и вдруг самый кончик его сломался, весь клин вздрогнул, заволновался и снова стал ровным, а тот самый кончик, став отдельной точкой, помаячил на месте и ловко так пристроился сзади. А там появился и второй треугольник, и третий, и четвертый, и скоро мы сбились со счету, только молча и восхищенно вертели из стороны в сторону головами; и неожиданно мне стало грустно, что я не мог улететь вместе с ними в какие-то известные только им дальние дали, а вместе с тем и печально, что они покидали оскудевшие к осени наши воды и нивы, потому что с их отлетом это оскудение становилось еще заметнее.

Журавли летели целый день, и целый день мы сидели на омете, притихшие, но даже и в грусти своей счастливые, будто сошла на нас благодать, и в этой благодати и сами мы зазвенели неслышными миру перезвонами.

Вернулись мы домой поздно, бабушке я сказал, что было много уроков, и она мне поверила, а я хотел, чтобы она не поверила и уличила меня во лжи, и тогда бы я рассказал про журавлей, которые обронили в мою душу что-то светлое и печальное. Но бабушка не стала уличать меня во лжи, и я тоже стыдливо промолчал. С тем я и лег спать, и ночью мне опять снились журавли, устремленные ввысь, утром болела голова, и на сердце было тревожно. Я долго не мог понять, с какой стороны появилась эта тревога, а когда наконец сообразил, то мне вдруг стало отчетливо ясно, что нельзя вбирать в себя больше того, что может вместить в себя твоя душа. От избытка радости, как и от избытка грусти, она может захлебнуться, как земля в пору великого водополья, и, чтобы этого не случилось, надо вовремя возвращать богатства: сколько взял, столько и отдай. Может быть, и не в эти слова облекал я тогда свои мысли, да и сами-то мысли были куда как проще и представляли собою, по всей вероятности, всего лишь первые ощущения бытия, в равной мере и радостного, и горестного, но думал-то я, как мне теперь кажется, именно об этом.

Анастасия Васильевна, кутаясь по привычке в шаль и по привычке встречая нас на пороге школы, спросила меня с сухим участием:

— Приболел или как понимать твое вчерашнее отсутствие?

Я хотел солгать и вдруг понял, что если солгу, то попросту, как сказала бы бабушка, растопчу грязными сапожищами тот свой вчерашний светлый день, в котором удалось мне сразу испытать и радость, и грусть, и я не позволил себе и шагу ступить в сторону от правды.

— Журавлей я провожал, Анастасия Васильевна, — промолвил я хотя и виноватым, но в общем-то твердым голосом.

— А что же, после уроков-то нельзя было проводить?

— Можно и после уроков, Анастасия Васильевна, только после уроков не было бы первого звону.

Журавли пролетели в один день; и хотя погода стояла хорошая и небо было высокое, — правда слегка замусоренное легкими лиловыми перьями, предвещавшими скорое ненастье, но казалось, стоит только размести этот сор, и ненастье долго не появится, — журавлиные клинья больше не чистили свои невидимые дороги. А там задул шелоник, взрыхлил воду, которая в один час потеряла всю свою полуду, посинела, а скоро и побурела, прошли частые дожди, ударили первые морозы, и на землю пали первые снега. Дни стали совсем короткие и какие-то незрячие.

Колька Чугун уже было бросил ходить в школу — с неделю не появлялся у нас — и снова как ни в чем не бывало зашел за мною и, сев на корточки возле порога, засмолил цигарку.

— Решил все-таки кончить школу? — спросила бабушка.

— А ну ее, школу-то, — ответил Колька Чугун, припечатав крепким словом. — Мне в школе делать нечего. Мне на невод пора становиться.

— Делать нечего, а идешь.

— Да так… Лед еще тонкий для невода, а дома со скуки помрешь.

— Отходила бы тебя матка вожжами, может, и поумнел бы…

— А за что отходила б то?..

— А за то самое… Чтоб дурь из головы выходила. Чтоб ум в табачном дыму не расфуфукивал.

— У меня этого самого ума-то — палата.

Перейти на страницу:

Похожие книги