— Я был вместе с вами на шлюпке в Баренцевом море. Лицо ваше забыл. Но по пятнам после обморожения припомнил.
— Сразу?
— Да, почти.
— Почему не сказали?
— Я не хотел, чтобы такие воспоминания затрудняли вам исполнение вашей миссии.
— Из одной советской гордости?
— Нет, просто думал: кто испытал в годы войны флотское братство, тот будет верен морской чести. — И тут же участливо спросил: — Гастингс может подложить вам свинью?
— Может, но не сможет. Нас, ветеранов войны, осталось мало на службе. Но в торжественных случаях некоторые из нас носят советские ордена и медали, нет таких обстоятельств, при которых они бы их сняли.
Харди выпрямился, поднял ладонь к фуражке, громко и отчетливо произнес:
— Счастливого плавания, капитан Шелест!
И, не держась за поручни, сбежал по штормтрапу на палубу катера береговой охраны.
Прозвучали прощальные судовые гудки, и катер береговой охраны, качаясь на волнах, устремился к невидимой суше.
Спустя некоторое время подошедшее спасательное судно США приняло на свой борт пуэрториканцев и взяло на буксир стоящее теперь уже на прямом киле грузовое судно. Но это уже было не спасением аварийного судна, а только услугой, оплачиваемой значительно ниже.
Капитан Шелест лежал в каюте. Лицо у него было багровым, опухшим. Он тяжело, сипло дышал, жевал сохнущие губы. Но при этом не выпускал из руки массивной телефонной трубки. Время от времени он придирчиво допрашивал помощника о том, как прошла приборка судна, чтобы прийти на базу как положено — в полном ажуре.
Боцман стоял в каюте у койки капитана, почтительно положив фуражку на согнутую в локте руку. Обратясь к нему, Шелест строго осведомился:
— Команда?
— Отдыхает.
— Трюмы обследовали, не воняет?
— Сдадим рыбку по высшей кондиции.
— Я спрашиваю, не воняет?
— Никак! Рыба рыбой и пахнет.
— Ты сядь, — попросил Шелест, — ведь замотался.
Боцман сел, печально озираясь, спросил:
— А портретик нашего капитана Полухина где же? Может, при шторме куда завалился? Я погляжу!
— Сиди! Нет портрета, отдал.
— Это кому же такая честь?
— Американцу!
— Тоже нашли объект, — обидчиво произнес боцман.
— Нашел! — сказал Шелест. — В шлюпке вместе с ним выгребали в сорок третьем. Его корабль фашисты потопили, а мы свой сами, на таране потопившей их подводной лодки. Вот теперь встретились.
— Не забыл? А то они теперь все и всё забывать стали!
— Выходит, не все!
— Я видел, как на палубе они вдвоем сильно ругались. Тот, который в черном макинтоше, так прижал того, который к нам в спасательном снаряжении на палубу влез, вот-вот через поручни за борт выкинет. Горячий мужик! Что же они не поделили?
— Я думаю, — вздохнул тяжко Шелест, — все думаю про этого моряка Харди. Сойдет он к себе на берег, а вдруг станет сожалеть, что погорячился. Ведь прижмут его…
— Все может быть, — согласился боцман. — Когда политика их сейчас такая кривая.
Шелест прикрыл глаза воспаленными веками.
— Так я тут посижу? — попросил боцман.
— Зачем?
— Ну, для своего личного отдыха. На судне полный порядок.
Через некоторое время Шелест осведомился:
— Спишь, боцман?
— На всю катушку, — бодро объявил боцман.
— А я, брат, знаешь, ослаб! Ты ступай, посплю… Иди!
Боцман вышел на цыпочках. Дошел до кормы, сел на толстый чугунный кнехт и с силой ударил по чугуну сжатой в кулак рукой, потом еще раз, еще. И на лице его было такое отчаяние, какое не искажало его даже тогда, когда боцмана взрывом мины выбросило за борт, и он, сведенный судорогой, в студеной воде не мог ухватить брошенный ему спасательный конец, и, уже погружаясь, он зубами схватил конец, и его вытащили на борт корабля. И, когда подняли, он не мог разжать челюсти, зажавшие канат, и лицо его тогда было ужасным от беспредельного отчаяния и муки.
Через сутки траулер подошел к борту плавучей базы, и началась выгрузка улова. Шелеста перенесли на плавбазу в госпитальную палату, его оперировали и дважды делали переливание крови.
Судовой врач Нина Павловна Орешникова упрекала:
— Вы же культурный человек. У вас же сепсис — общее заражение крови. А вы даже не изволили менять повязки. Переносили все на ногах — это же дикость!
— Вы не сердитесь, — робко и тихо просил Шелест. — Меня в годы войны сильнее калечило, а все в море заживило, как на кашалоте.
В течение последующих суток Шелест несколько раз терял сознание.
— Зачем забывать? Не надо забывать, — в забытьи шептал Шелест. — Никому! Не надо! Нигде, никогда не надо. Потому не надо, что мы все — люди. Не о себе, а ради людей, чтобы никогда больше не было. Никогда, понимаете, никогда! Чтобы все люди были как люди…
— Извините, я вас потревожу, — умильно сказала Орешникова. — А вот я вам сейчас укольчик сделаю, сердечку поможем.
— Не надо, — вяло сказал Шелест.
— Нет, даже очень надо — я ваш врач, а вы мой больной, значит, подчиненный.
— Сколько тонн улова приняли? — вдруг осведомился Шелест.
— Очень много, бесконечно много, — сказала Орешникова, набирая в шприц лекарство.
— Вы куда будете колоть? — слабым голосом спросил Шелест.
— Не беспокойтесь, вашу флотскую гордость не нарушу, в ручку, только в ручку.