Однако, несмотря на все это, именно тогда он стал предупредительно вежлив с нами и мил.
Он старался уделить нам как можно больше своего свободного времени. Не колеблясь ни минуты, усталый, израненный, он вскакивал с подстилки, стоило только нам крикнуть, что хотим гулять, и бежал с нами. Глаза его всегда улыбались нам.
Он совсем изменился. Стал добрым и мудрым. Как будто, выстрадав много сам, он понял, что не надо причинять страданий другим.
Он отвечал на наши чувства кротко и сдержанно.
В августе старшая сестра заболела тифом.
Все думали, что она умрет, но никто в это не верил.
Папа плакал, все ходили на цыпочках, а девочка несла всякий вздор, что, впрочем, с ней случалось и без тифа.
Младшие дети могли в людской безнаказанно объедаться бобами, потому что никто не обращал на них внимания.
Из окна несся в комнату аромат полей и зноя.
В доме было так тихо, что слышно было, как над резедой в саду жужжат пчелы.
Тумры прошел тогда тихонечко через все комнаты к больной девочке и положил голову на одеяло у самых ее ног.
Девочка в первый раз пришла в сознание, открыла блестящие от жара глаза и сказала:
— Тумры.
И слезы потекли у нее по вискам из-под полуприкрытых век.
Она вытянула руку, и Тумры тотчас же осторожно и робко подошел и легонько положил ей на руку морду. Теперь он себя окончательно выдал. Он любил нас.
После бурь и душевных разладов юности Тумры жил всей полнотой жизни зрелого возраста.
Его врожденная веселость вполне окрепла, установилась. Он позволял над собой подшутить, любил поиграть. Воистину он был ясный и солнечный, как всякий, кто очень добр.
Когда мы посмеивались над ним, он, чтобы скрыть смущение, высоко подпрыгивал и ворчал.
Он хватал нас легонько зубами за платья или за руки и вдруг, отскочив, обегал галопом несколько раз вокруг клумбы и каждый раз, оказавшись против нас, припадал лапами к земле и склонял голову, смеясь и ворча потихоньку, и снова мчался.
Когда на закате мы шли с мамой гулять в алеющие поля, Тумры шел впереди своей самой красивой побежкой, медленно и ритмично помахивая в такт каждого шага хвостом — вправо, влево, вправо, влево.
Шел, полный спокойной радости жизни, как порой идет человек, напевая про себя.
Вечером он приходил пожелать нам покойной ночи.
Он клал голову на подушку, а мы обнимали его за шею — и так, молча, глядели друг на друга.
Тогда не только собака не могла высказать своих чувств. Не могли и мы.
Однажды осенью Тумры заболел.
На дворе было тепло и тихо. Пахло ренклодами и грушами. В поле стучал локомобиль, и стук этот доносился в сад, как далекая песня.
В небесной синеве проглядывало бабье лето.
На тихом, заваленном соломой дворе тарахтела трепалка и переговаривались крикливые бабы.
Мы так хорошо играли. Тумры был слоном — и вдруг все оборвалось.
Он пошатнулся и упал.
Снова встал, но ноги у него были, будто соломенные. Они подкашивались и разъезжались.
Пошел на одних передних, а задние волочились.
В глазах его мелькнуло отчаяние, как когда-то давно.
Мы бросились звать на помощь.
Тумры хотел пойти за нами, но вдруг уполз на самую середину клумбы, между астр.
Он остановился среди розовых и сиреневых султанов, открыл пасть и хотел было то ли залаять, то ли завыть, но из горла его вырвался только хрип.
Отец сразу понял. Одна из стадий бешенства, неизлечимая и смертельная, постепенный паралич всех членов.
— Не бойтесь. Он не укусит. У него парализована челюсть.
— Тумры? Нас укусит?
Как плохо устроен мир, если можно так подумать.
И все же нас силком втащили в комнаты и заперли двери.
Отец пошел за ружьем.
Все происходившее было так ужасно, что мы не смели пошевелиться.
Мы стояли у двери на веранду. Мы видели, как Тумры, волоча задние лапы, с полуоткрытой пастью подтащился к нам, как он пополз по лестнице.
Вот он тяжело приподнялся. Остановился еще раз, пошатываясь перед нами. Взглянул с безмолвным ужасом.
Мог ли он допустить, что мы убежали от него, когда он страдал.
Теперь мы ему говорили:
— Ах, почему ты не остался у своего первого хозяина. Может, ты не сбесился бы!
И мы желали, как порой случается желать в жизни, чтобы все повернулось вспять.
Пусть бы он нас не полюбил. Пусть бы нашел тогда своего хозяина. Пусть бы мы его не видели больше. Только бы он жил.
Но никогда не может измениться то, что уже свершилось. Тумры умирал.
Мы увидели, как к нему подходил отец.
Собака с последним проблеском надежды и благодарности бросилась к руке хозяина.
А отец наш, хотя и хорошо владел собой, дрогнул и отступил на полшага.
Тумры присел, потом ткнулся передними лапами и мордой в землю, вконец сломленный.
Это было так, словно вы несли кому-то все свои чувства, в скорби и в муке, с последней надеждой, а от вас отступили бы — чуть-чуть, всего на полшага, — со скрытой невольной гадливостью.
Было ощущение, что Тумры уже убили.
Отец окликнул его печально и тихо.
Тумры покорно пополз за ним по дорожке между двумя цветущими грядами астр вплоть до пруда, над которым пылали осенние листья каштанов.
Раздался выстрел, и мы, рыдая, упали на колени.
Отец вернулся и в этот вечер ни с кем не говорил ни о чем.