— Ничем! Может быть, водкой. Пьют ее угольщики, полежалыцики, смольные, я сам пил. И пьют они здорово. Что ни зарабатывают — пропьют. Водку мешают с перцем и махоркой. А из нутра все-таки пыли выгнать не могут. Все плюют да плюют черным. Один так пил, все думал пыль выгнать, пока зайчик не засел ему в голову. С ума человек сошел. Его в сумасшедший дом и отправили… А мы еще в цистерне и в сальном трюме работаем. В сальном трюме работа тоже тяжелая. Это на самом низу, у пайела (пароходное дно), — маленький трюм такой, как коробка. Сюда вся пакость стекает, весь жир, все масло, которыми машину мажут. И грязная же эта работа! Сидишь, выбираешь руками жир, а жир, сало и вонючее масло тебе — в лицо, рот. Фу! Как черт вымазаешься. Прямо сало с тебя так и льется, и дышать нечем, потому что трюм тесный и нет в нем ни одного иллюминатора и ни одной дырки, куда бы прошел воздух. Работаем мы и на речных пароходах. Здесь котлы маленькие и все снаружи. Зимой работать на них — беда. Холодно. Залезешь и мерзнешь, как волчий хвост. Это в «Родном слове», — пояснил, улыбнувшись, шарик. — Так холодно, что плюнешь, примерно, на топку, приставишь палец, скажешь — раз, два, три! — и пальца не оторвешь, приморожен он. Только и спасаешься, что забежишь на минуту в машинную и согреешься!
— А чем вообще занимаются родные шариков?
— Кто чем может. У кого мать — прачка, а у кого — тряпичница, тряпки и стекло по сметникам собирает. Отец — поносчик, тащит господам с базара по три копейки поноску, а то просто — босяк. А у кого из шариков родных нет. Вот один шарик, так его подбросили. Два года ему было, как его подбросили на набережную. Кормили его стражники в пакгаузах, и спал он по вагонам, в клепках, в стружках и в черепице, пока не вырос.
— И у меня нет родных! — вмешался старшина.
— Где же они?
— Умерли! Отец с ума сошел от горячки. Есть у меня только один братец, поменьше. Тоже шарик. Мы были маленькими, когда умерли отец и мать.
— Вы оба живете вместе?
— Нет, я живу на квартире, а брат спит по приютам.
— Почему так?
— Потому что прошлым летом он потерял дукумент. Его за то на квартиру не пущают.
— И чего вы взялись за такую тяжелую работу?
— Что делать! Я ведь горбун, калека! — вымолвил он, и из глаз его выкатились две слезинки.
Бедный и глубоко несчастный мальчик!
— Вы грамотны? — спросил я, когда волнение его улеглось.
— Я-то? Немного! Пишу, читаю. Да вот остальные без всякой грамоты. Даже складов не знают. Да и где им знать-то. Кто их учить станет. Они не то что писать и читать не умеют, но и ремесла не знают. Что же, накипь чистить — это ремесло разве?! Так и растешь темным, необразованным, отдаешь все силы котлу, портишь грудь, легкие. А вырастешь, стукнет семнадцать — восемнадцать лет, лезть уже в котел нельзя, потому что уже большой. Что же тогда делать?! Грамоте никто тебя не учил, ремеслу — тоже. И идут, делать нечего, кто мешки таскать, кто в биндюжники, кто в угольщики, а кто в пропащие кадыки (карантинные воришки). Вот как! А нас должны учить, и учить должны пароходные общества, потому что мы на них работаем. Пусть они учат нас. Есть ведь у них мастерские. Мы будем в мастерских работать, а когда понадобимся для чистки котлов, пусть берут нас. Отчистимся, опять пойдем назад в мастерскую. А в свободное время пусть нас учат грамоте. Это им ничего не стоит!
— Сколько вам лет? — спросил я, пораженный воодушевлением этого маленького существа с блестящими глазами и нервной жестикуляцией, пораженный его логикой и жаждой света и знания, и не для себя одного, а для всех своих крошек-подчиненных. Он скорбел сам и скорбел за них, за их мрачное будущее и злую участь.
— Семнадцать! — ответил старшина.
— А сколько работаете?
— Лет девять будет.
Боже! Девять лет сидеть в этом ужасном котле, сидеть во мраке, глотать и переваривать накипь, соль, терпеть жар и сырость, задыхаться и все ждать света, который осветил бы котел — это железное, черствое «сердце».
Девять лет мыслить больным детским умом, страдать и чувствовать свою беспомощность, сознавать себя всеми забытым и покинутым!
Как это тяжело, больно! Какой ужас!
Жертва котла
ПОСВЯЩАЕТСЯ В. ГАРШИНУ
— Старшина!
— Что, Стрижик?
— А я спать лягу.
— Надо раньше котел окончить. Экзамен скоро.
— А пусть им издохнуть с экзаменом. Я и так наработался. Две топки, все связи, заогненный ящик почистил. Десять часов работал. Я на полчасика лягу. Жалко тебе, что ли?
— Жалко не жалко, а вот хозяин узнает, и нагорит. Ну, да бог с тобой, ляг. Мы за тебя уж поработаем.
В котле о трех топках было невыносимо жарко, душно.
Свечи от жары таяли, поминутно гасли и вспыхивали, вырисовывая по углам и меж горячих труб жарящихся, как на вертелах, детишек.
Тоненькие, полуодетые и сонные, они апатично выстукивали молоточками трубы, и казалось, вот-вот молоточки выпадут из их рук, выпадут свечи, и они сомкнут глаза.