-- Да как ты смел?! Что я, развратная какая, что надсмотрщица ко мне понадобилась? Духу чтобы ее не было, или я уйду от тебя, слышишь? Ревность тоже! Не женился бы на девчонке, облезлый пес, старая швабра! Другая бы давно кучу чужих детей нарожала... ноги должен целовать, а не караул приставлять... Не с кем, а коли бы пришлось, скрываться да обманывать не стану, принимай бы тогда свои шелковые юбки -- и счастливо оставаться, вот что!
Перепуганная старуха уехала обратно, а Андрей плакал, просил прощенья и все хотел знать, за что Танечка его не любит.
-- Отстань, замолчи! Говорю замолчи... не то в петлю залезу!
На другой день жильца до вечера не было дома. В сумерки он вернулся и, не раздеваясь, сказал Танечке, путаясь и краснея:
-- Вы меня извините... мне у вас очень нравится, но некоторые обстоятельства... уж, извините... очень жаль самому...
Смущался, сердился за это на себя, хмурился и еще больше краснел.
Танечка прислонилась к стене спиною, заложив руки назад, и следила своими потухшими глазами, как он увязывал вещи. Не сказала ни слова. Только когда вошел извозчик, чтоб вынести узлы, ей стало страшно расставаться так, ничего не сказав.
-- Вы, верно, слышали... поняли все? Не сердитесь на меня... не судите...
Больше ничего не могла сказать и потупилась.
-- Что вы! Я, напротив, очень благодарен... всегда буду вспоминать...-- пробормотал он, торопливо прощаясь, глядя куда-то мимо нее.
И чувствовалось, что все это ему только неприятно и хочется поскорее уехать от этих тяжелых, скучных и непонятных ему людей.
Уехал. Танечка заперла за ним дверь, прошла в опустевшую комнату, посидела. Потом тихонько засмеялась чему-то, покачивая головой, и вышла. Достала бутылку вина, выпила залпом стакан и завела граммофон. Еще выпила и опять засмеялась, все громче и громче, а по лицу текли слезы, такие спорые, крупные.
-- Вот и кончилось все... первое и последнее... Узнала счастье! Теперь-то что же? Ведь уж никогда больше, ни-ко-гда... Грушенька! Осуждала я тебя, подлая, дура я была тогда! Что ж, опять, значит, двугривенные считать? Любимый, светлый ты мой! Никогда уж больше, все закончилось... Ни-ко-гда...
Нет, уж, видно, не придется
Солнцу красному греть меня...--
полным жалобы и тоски звуками вторит граммофон. Точно чья-то душа билась и изнывала в безнадежной муке. И не было ей отклика в безмолвной, унылой и мертвенной пустыне.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по тексту еженедельника "Заря жизни" (приложение к газете "Уральский край"), 1909, No 41, 19 октября.
НИМФА
Надо сознаться, что и другие, начиная с самой хозяйки Настасьи Егоровны, не отличались строгой нравственностью и добропорядочным поведением, но эта охальница Фроська вовсе даже "стыда решилась", как всеми было признано.
Начать с того, что она не знала времени, когда надо выпить, а выпивши становилась задорна, срамно ругалась и все норовила съездить а физиономию или вцепиться в косы товаркам. Утром еще туда-сюда, встанет на работу, как прочие, будто ведь и утюга из рук не выпускала, ан глядишь, невесть где и как, она уже клюкнула! Пыхает папиросой, а сама фыркает, ту толкнет, другую изругает.
-- Что пхаешься, язва? Успела налить зенки-то? Я тебя самое так пхну, так разлюминую утюгом твою комедьянтскую морду, что до новых веников не забудешь!-- огрызался на нее кто-нибудь.
-- Это я-то комедьянтская морда? Я? -- наступала Фроська.
-- Ну и ты, кто боле? Тронь, тронь, попробуй...
Присоединялись остальные, и ссора готова бывала перейти в свалку, но Фроська, должно быть, вспоминала, что теперь было бы вовсе некстати ходить "разлюминованной", а потом в такие минуты появлялась из своей клетушки хмурая, злая после вчерашней попойки Настасья Егоровна.
-- Это что за скандалы, а?! Марш по местам! Какую безобразию завели... Ты на каких радостях, сударка, спозаранок-то накачалась?
-- Не ты поднесла, тебя не спросилась...
-- Я тебе поднесу! Ты не больно у меня фордыбачь, красавица: порога не заденешь -- вылетишь...
-- Сама уйду! На кой черт дались вы мне все-то, пропади вы пропадом! Была нужда!
-- Фуфыра какая, подумаешь! Уйдет она! Не надолго уйдешь, здесь же будешь... В чем пойдешь-то? Ботинок купить не может, локти вылезли, а туда же: уйдет она!
Собственно, и без Фроськи ругань разгоралась тут каждое утро и висела в воздухе до вечера, потому что злились все, и коли еще не сорвать сердца, не развлечься перебранкой, то все от скуки подохли бы в этом темном, вонючем подвале, средь мокрого пара от щелока, среди лоханей и запаха грязного белья, горячих утюгов. И выпить после вчерашнего тоже все очень бы не прочь, но опохмелиться дозволялось только за обедом, а напиться по-настоящему -- после работы, вечером. Фроська, таким образом, лишь задавала тон своей строптивостью, другие радовались и подхватывали. Своими ранними выпивками она, конечно, нарушала традиции, это уж правда.