Он совершенно не заметил, что я уношу в клюве, то есть в папке, еще два рисунка. Он-то думал, что я все эти полчаса рисовал одну картинку. Конечно, в 1966 году я был глуп самым серьезным образом, но не до такой же степени! Нет, у меня оставалось кое-что в запасе, и особенные надежды возлагал я на портрет, где на лбу было написано "охра", а на носу -- "белила".
-- А помните, как я сказал: "Слушай, Дерево"? Заметили, какое это дерево?
-- Сосна.
-- Это -- необыкновенная сосна. Это -- Переделкинская Сосна. Ее любят все писатели. Не только я, а вот и Катаев. Но от Катаева она только принимает поклонение, а мне отвечает взаимностью.
-- Еще бы, ведь вы -- Царь джунглей.
-- Царь джунглей этот лев,-- сказал Корней Иванович, кивнув на английскую игрушку.
-- Вряд ли, настоящий царь не скажет: "Я -- царь джунглей", он скажет: "Слушай, Дерево".
-- Вам не нравится мой лев?
-- Хороший лев, но он слишком из двадцатого века, из поролонового времени.
-- Да это истинное чудо! Смотрите: он движет челюстями, как двигал бы ими живой лев, если бы он стал говорить.
-- "Слушай, Дерево", небось, не скажет.
-- Да что вы привязались к этому дереву?
Корней Иванович слегка на меня рассердился. Львиные возможности обозначились в его взоре. Пора мне было откланяться.
-- А о рисунке не жалейте,-- сказал Корней Иванович, пожимая мне руку.-- Он не получился.
-- У меня есть еще два,-- сказал все-таки я. Чуковский задумался. Оглядел меня и мою папку.
-- Запасливый,-- сказал наконец он, но не стал требовать, чтоб я раскрыл папку.-- Что ж... Художник должен что-то иметь в папке, в записной книжке, а главное, здесь.-- И он стукнул пальцем в поролоновый лоб английского льва.
На этом я хочу закончить рассказ о Корнее Чуковском, которого слушал однажды вместе с деревом. Я рассказал, что мог. Есть, конечно, еще кое-что в папке, да ведь глупо все из нее вынимать.
---------------------------------------------------------------------------------------------
* Веселье сердечное *
Совсем еще недавно в Москве на Рождественском бульваре жил Борис Викторович Шергин.
Белобородый, в синем стареньком костюме, сидел он на своей железной кровати, закуривал папироску "Север" и ласково расспрашивал гостя:
-- Где вы работаете? Как живете? В каких краях побывали?
До того хорошо было у Шергина, что мы порой забывали, зачем пришли, а ведь пришли, чтоб послушать самого хозяина. Борис Викторович Шергин был великий певец.
За окном громыхали трамваи и самосвалы, пыль московская оседала на стеклах, и странно было слушать музыку и слова былины, пришедшие из давних времен:
А и ехал Илия путями дальными,
Наехал три дороженьки нехоженых...
Негромким был его голос. Порою звучал глуховато, порой по-юношески свежо.
На стене, над головой певца, висел корабль, вернее модель корабля. Ее построил отец Бориса Викторовича -- архангельский помор, корабел, певец, художник. И сам Борис Викторович был помор архангельский, корабел, певец и художник, и только одним отличался он от отца: Борис Викторович Шергин был русский писатель необыкновенной северной красоты, поморской силы. Истории, которые рассказывает он в книгах, веселые и грустные, случались во времена давние и совсем близкие, и на всех лежит печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.
Поздней осенью 1969 года я вернулся из путешествия по северным рекам, сестрам Белого озера -- Ковже и Шоле.
В Москве было выпал снег, да тут же потаял. Не осенняя, не весенняя, пасмурная и жалкая показалась из-под него земля. День за днем был темен и тускл.
Вдруг ударил мороз, начался гололед.
На Садовом кольце я видел, как перевернулся на всем ходу пикап, вышедший из Орликова переулка. Он опрокинулся на спину, обнажив грязное желтое брюхо, перевалился набок.
Колесо отделилось от него, пересекло улицу и, ударившись о бордюрный камень, подпрыгнуло, улеглось у моих ног.
Каким-то образом из машины вылетела серая кроличья шапка. Ветер подхватил ее, и, размахивая ушами, покатился кролик по скользкому асфальту.
Выбрался из кабинки шофер, побежал по улице за шапкой. Я поймал се, отдал бедолаге. Задыхаюшийся и полумертвый, он долго стоял рядом, смотрел издали на перевернутую машину.
-- Тоска-то какая,-- сказал он.-- Тоска... беспокойство.
Мороз держался несколько дней. Он разогнал пасмурность, но тоска и беспокойство никак не проходили. Никакие дела у меня не ладились.
В эти дни разыскивал я Бориса Викторовича Шергина, которого не видел с весны, да не мог разыскать. Звонил к нему на квартиру, на Рождественский -Б-1-36-39. Соседи по коммунальной квартире ничего толкового сказать не могли.
-- Где Борис Викторович -- не знаем, а Миша в больнице.
Наконец из больницы позвонил мне Михаил Андреевич Барыкин, племянник и самый близкий в те годы друг Бориса Викторовича.
-- А дядя Боря в Хотькове с лета остался,-- сказал он.-- Захотел жить там дальше. Одному ему плохо, а я-то ведь в больнице. Живет у моей матери Анны Харитоновны. Дом голубой под шиферной крышей.
20 декабря, в субботу, я приехал в Хотьково.