Приведу такой факт: из Соловков привезены были сундуки с церковными облачениями. На одном из сундуков была позднейшая наклейка "Белые одежды". На первый взгляд все одежды были белые. Но был к сундукам приложен старый инвентарь, и у составителя, человека XVIII века, вкус и взгляд были более тонкие и острые, чем у нас. Наше поверхностное понятие "белый" он заменяет словами: цвет сахарный, цвет бумажный, цвет водяной, цвет облакитный (облачный). Мы бы сказали -- муаровый.
На другом сундуке тоже новейшая наклейка "Красный цвет". Но старинный составитель инвентаря вместо слова "красный" употребляет слова: цвет жаркий (алый), цвет брусничный, цвет румяный.
Таково же определение тонов желто-зеленых: цвет светло-соломенный, цвет травяной, цвет светло-осиновый.
Слово "красный" употреблялось в смысле красивый. Народ и сейчас говорит: красная девица, Красная площадь".
На этом текст автобиографии прерывался. Или оканчивался? Шергин был мастером финала, а тут, мне казалось, финала нет, и я высказался в этом роде.
-- Какой будет финал -- это ясно,-- печально пошутил Борис Викторович.-- Да что еще говорить? Хватит...
Мне стало неловко. Действительно, что же еще было говорить? Что, мол, еще жив, ослеп, почти забыт, почти не печатают?
-- Хорошо и необычно, что в автобиографии много о русском языке.
-- Биография писателя-- его отношение к слову,-- подтвердил Борис Викторович.-- Остальное -- факты жизни. Первая моя книжка "У Архангельского города, у корабельного пристанища" -- это ведь запись устного репертуара моей матери... Анна Ивановна Шергина, хранительница слова... Мать умерла в том году, когда вышла книжка...
О матери своей и об отце в беседах наших Борис Викторович вспоминал часто, видно было, что никогда с ними в душе не расставался.
-- Мой отец был и кораблестроителем и мореходцем. Его посылали в ответственные плавания и на Новую Землю и дальше. Он сорок пять лет ходил в море. Он всегда носил с собой записную книжку и заносил туда что увидел. Вот откуда я знаю берега Белого моря. В рассказе "Поклон сына отцу" Шергин писал про отца: "Зимой в свободный час он мастерил модели фрегатов, бригов, шхун. Сделает корпус как есть по-корабельному -- и мачты, и реи, и паруса, и якоря, и весь такелаж. Бывало, мать только руками всплеснет, когда он на паруса хорошую салфетку изрежет".
На той модели, с которой Борис Викторович никогда не расставался, которая всегда висела над его головой в квартире на Рождественском, парусов уже не было, потерялись остатки изрезанной салфетки. Наверно, они особенно украшали корабль, но и без них видна была подлинность пропорций, красота работы. Отчего-то ясно было, что модель построена той самой рукой, которая создавала поморские корабли и ладьи.
Рядом с кораблем висела на стене окантованная в рамочку фотография, для него чрезвычайно дорогая. На ней он сфотографирован вместе с Марьей Дмитриевной Кривополеновой.
-- Марья Дмитриевна -- вот уж была артистка! В Москву ее привезла Озаровская -- громадный знаток северного устного творчества. Нашла ее в верховьях Пинеги и привезла в Москву. И эта старуха, которая всю жизнь провела в дремучих лесах Пинеги, ничуть не растерялась перед многотысячной аудиторией и прекрасно говорила. Дети, старшеклассники, студенты слушали ее затаив дыхание -- настолько она была артистична. Дикция изумительная. А ей было тогда семьдесят два года. Ее репертуар -- древний северный эпос.
Я с нею тоже раз выступал, но неудачно, потому что мелодии у нас не совпадали. Один был сюжет, а напев другой. И я со стыдом слез с эстрады. Мы с нею не спелись.
У Марфы Семеновны Крюковой такого таланта не было, а память колоссальная. Фольклористы всегда ее одолевали. Она была очень интересный, по-своему одаренный человек, но вот писатели ее не оценили. Говорили, что такая память, какой она обладала,-- патологический случай.
В большой коммунальной квартире на Рождественском бульваре у Бориса Викторовича были две комнаты: темная прихожая-столовая и вторая, посветлее,-- кабинет в два окна. В прихожей висели четыре картины, которые поначалу трудно было рассмотреть.
Это были филенки шкафа, расписанные Шергиным. Расписывал-то он, конечно, цельный шкаф, да когда переезжал с Мало-Успенского переулка на Рождественский бульвар, шкаф не сумели вытащить на улицу, взяли с собой только филенки.
К тому моменту, когда я подружился с Борисом Викторовичем, филенки были уже сильно замыты. Кто-то, не знаю, сестра или племянник, когда-то постарались промыть их от пыли да смыли часть живописи. Надо было им прочесть вовремя у Шергина "Устюжского мещанина Василия Феоктистова Вопиящина краткое жизнеописание": "Но молодые бабы суть лютой враг писаной утвари. Они где увидят живописный стол, сундук или ставень, тотчас набрасываются с кипящим щелоком, с железной мочалкой, с дресвой, с песком. И драят наше письмо лютее, нежели матрос пароходную палубу. Но любее нам толковать о художествах, а не о молодых бабах".