– Позвольте, друзья, прочесть вам рассказ. Горяченький. С колес. Только что дописал. Буквально сегодня.
Он знает, что делать этого нельзя, что слова, не одетые в броню типографского шрифта, беспомощны, как только что вылупившиеся и не успевшие обсохнуть цыплята, но – не может остановиться.
Увы, покорный ваш слуга относится именно к такому типу сочинителей.
Не дав этим заметкам отлежаться, не выправив как следует орфографические ошибки, я поспешил размножить рукопись и понес ее друзьям-приятелям – на суд их и приговор.
Друзья, давно смирившиеся с неотвратимостью подобных моментов, изобразили на лицах интерес, а иные старательные даже нетерпение: дескать, ну-ка, ну-ка, – что ты там снова отчебучил?
Подождав неделю, я, как охотник, заблаговременно расставивший снасти, отправился собирать добычу. «Что там в моих силках и ловушках? – волновался я. – Какие соболя-горностаи?» Конечно, отдавая рукопись, я всякий раз бормотал обязательное, что жду, мол, только правду, одну правду и ничего, кроме правды. Но кто же не знает, что это всего лишь заклинание, вроде «ни пуха ни пера» или «ни рыбы ни чешуи». На самом-то деле, боясь сознаться даже самим себе, мы всегда ждем единственного зверя. У этого зверя васильковые глаза, нежная искрящаяся шерсть и мягкие лапы, лишенные когтей. Имя ему – Восторженное Впечатление.
На этот раз, однако, в ловушках моих оказались какие-то мелкошерстные, коротконогие ублюдки.
Первый друг признался, что впечатление у него возникло сложное: пока читал – было легко, а как дочитал – то стало вроде бы не очень-то весело.
Второй мой друг – человек жизнерадостный и полнокровный, искренне даванув мне руку, сообщил:
– Местами ржал! Местами, старик, прямо укатывался… Но местами… понимаешь? – Он ткнул пальцем куда-то под широкий лацкан модного блайзера, и выражение лица у него сделалось беспомощно-просительным. – Полегче бы, старик, а? Не нажимал бы ты так.
– Да где же я нажимаю-то? Конкретно?
Друг поднял глаза вверх, повспоминал и ответил, что конкретно так вот сразу указать не может. Но впечатление осталось.
Третий друг (друг-редактор) мне посочувствовал.
– Я тебя понимаю, – сказал он. – Я-то тебя понимаю. – (Редактор родился в сорок третьем году и краешком прихватил лихолетье.) – Но мой тебе совет: просветли маленько.
Тут редактор увлек меня разговором о том, что детство все-таки было детством, таким, какое досталось, единственным и неповторимым, и мы с ним действительно припомнили много неповторимых моментов.
Редактор сказал, что никогда уж больше не носился, замирая от восторга, босиком по не оттаявшей еще земле.
Я заметил, что никогда больше мне не приходилось ночевать в избе вместе с коровой (это чудо – как старательно втягивала она бока, чтобы протиснуться в узкую дверь, как вздыхала потом в темноте и уютно хрумкала жвачкой).
Редактор, мечтательно закатывая глаза, вспомнил суп из молодой крапивы и пожалел, что теперь его дома не варят.
Я подкинул ему на второе драники из тертой картошки и тошнотики из мороженой.
Редактор, посмеиваясь, рассказал, с каким удовольствием грызли они, бывало, соевый жмых. Я похвастался подсолнечным, о котором он, оказывается, понятия не имел и который несравненно вкуснее соевого.
Мы вместе поиронизировали над авторами многочисленных повестей о детстве деревенском и пригородном, детдомовском и блокадном, оросившими сиротскими слезами и этот самый жмых, и драники с тошнотиками. Можно, разумеется, проклясть жмых, допустили мы, особенно если учесть, что именно от разносолов тех полуголодных дней тянется цепочка к твоей больной печени. Но ведь печень болит теперь. А жмых был тогда.
А тогда – мы точно помнили – нас огорчало не столько то, что в доме голодно и ботинки дырявы, сколько то, что меня, например, моя мать, осердившись, называла «чертом вислоухим» и грозилась навсегда отдать рябой соседке тете Нюре, а редактору не шили длинные штаны на пуговице, а заставляли донашивать короткие – на лямке.
– Вот тебе и вся глубина наших огорчений! – подвел итог редактор. – Зато светлого и радостного там осталось очень много. Или – нет?
– Много, – согласился я.
– Так в чем дело? – Редактор пристукнул ладонью по рукописи.
– Наверное, в том… – ответил я, – что там еще остался и Ванька.
– Какой Ванька? – не понял редактор.
Этого я ему объяснить не смог.
…Это случилось со мной, когда я заканчивал десятый класс.
Однажды, воскресным днем, я шел на стадион, где должны были состояться соревнования по легкой атлетике. На мне был спортивный костюм, с белыми полосочками у шеи и на рукавах, под мышкой я держал шиповки. Словом, по окраинным кварталам Старокузнецка пружинисто шагал подтянутый спортсмен с косо подрезанной челочкой, школьный активист и почти отличник – достаточно, в общем, примерный юноша, чьи положительные качества утраивались к тому же в глазах окружающих – поскольку вырос юноша в простой малограмотной семье, на трущобной улице.