– Ты что, Визано? Мы же не школе Рагби… – с трудом проговорил он, все еще опираясь ладонями в холодный шероховатый пол. Перед глазами сверкало и темнело одновременно, будто пленка застряла в кинопроекторе. Руки от боли вспотели, и казалось, что пол мокрый, как после дождя. – Что ты хочешь мне сказать побоями? Я не понимаю смысла послания… Ох, это невыносимо… я будто кровью договор с дьяволом подписал, ничего не получил, но уже натерпелся…
И сейчас Ричи скажет что-нибудь типа «самое ужасное, что можно вынести всё», из репертуара артхаузного кино, но Визано просто плюнул на него, вот прямо плюнул.
– Нет, Адорно, невыносимо, что ты даже не пытаешься понять, что мы не в шахматы играем; не в покер на раздевание, билет на «Титаник» или даже на куст редкой розы; ты… – опять плюнул, слюна попала Тео на шею и потекла, где он этому научился, французский рэп свой слушая, «я приду плюнуть на ваши могилы», – бессердечный тупица…
И ушел. Тео еще немного полежал на полу, потом, когда ноги стали слушаться, встал, толкнул дверь и зашел, держась за стены; боль пульсировала и не утихала, будто была не физической, а душевной, будто кто-то умер или бросил. Тео коснулся лица, оно тоже было мокрым, и волосы, и одежда; все, весь Тео пот, слюни и слезы; Тео стало противно; он разделся, уронил одежду на пол и упал на кровать; и заснул.
Его никто не тревожил, не позвал на завтрак, обед, чай, ужин; будто он табличку повесил на ручку двери, как в гостиницах «не беспокоить»; только отец Дерек спросил, почему Тео нет на мессе; он спит, ответил Дэмьен; отец Дерек нахмурился; ну, простите его, попросил Дэмьен, вернее, меня, я не стал его будить, таким грустным он был спящий, будто во сне у него идет снег и кто-то умер; как в «Вафельном сердце»; отец Дерек зашел к Тео после мессы; тот все еще спал; отец Дерек посидел на кровати – лицо у Тео и вправду было очень одиноким, очень юным; Бог мой, подумал отец Дерек, на что мы их обрекаем; менять мир; и написал Тео записку: «Тео, ты пропустил мессу; приходи ко мне в любое время, я отслужу»; положил в книгу, которая лежала на столе открытая, актуальная – латинский словарь; а Тео спал, и снилась ему Матильда; зимний парк, в котором они поцеловались; и попрощались; они гуляли по парку и пили кофе – ореховый латте; Матильда была в красном, и пальцы ее эти, красивые, в красных митенках, сжимали стаканчик с кофе, с логотипом кофейни – открыли для себя в самом конце знакомства-любви – «ДиДи» – кофейня и книжный магазин; такой спокойным и реальным был этот сон, безо всех кэрроловских вещей – падений, превращений, метаморфоз, нелепостей; проснулся он того, что кто-то сел ему на кровать – пахнущий табаком и кофе с кардамоном; теплый, тяжелый; Тео подумал сквозь сон – ван Хельсинг, ему так захотелось, чтобы это был ван Хельсинг; будто ему передалось воспоминание Изерли, когда ван Хельсинг нес его на руках, и Изерли чувствовал запах, исходящий от его одежды, кожи, волос, и чувствовал, что все теперь будет в порядке; такая сила была у этого человека; сила звезд, ветра, моря; Тео открыл глаза, повернулся и увидел Ричи. Он был в той же белой рубашке с синими полосками, жилет расстегнут, и Тео увидел кобуру и рукоять классного пистолета; будто Ричи вышел из фильма про гангстеров; Тео много раз рисовал, но до Братства никогда не видел настоящего оружия. За окном было темно, и шел дождь. Ричи включил на столе лампу; классная венская зеленая лампа для письменного стола, хрестоматийная и классическая, как вальсы Штрауса; в комнате стало необыкновенно уютно.
– Визано смерти моей хочет, – сказал Тео так жалобно, будто это был ван Хельсинг, и он ему жалуется на Ричи.
– Не хочу я твоей смерти. Я хочу, чтобы ты стал человеком, – Ричи протер ему влажным теплым полотенцем лицо. – Я тебе поесть принес. Ты не ел весь день.
– Я не могу есть, мне больно. Ты мне что-то там отбил, – почему-то с Ричи было не стеснительно того, что он голый.
– Ничего я тебе не отбил. Если только у тебя анатомия как у обычного человека… дай посмотрю, – Ричи развернул его, как куклу – не небрежно, а легко; будто Тео ничего не весил; или весил, как корзинка с хлебом в ресторане; три кусочка белого молочного, три черного с изюмом и тмином, две булочки с кунжутом и два бриоша с луком. На животе у Тео был длинный синяк. Ричи тронул пальцами, Тео думал, что завопит, но не завопил; но было больно. – Это ерунда. Я принес тебе бульон с гренками и ветчиной, и чай, будешь? – и, не дожидаясь ответа, поднял и подбил подушки, посадил Тео поудобнее, и подвинул ему столик с едой – тот самый, ван-хельсинговский, из черного дерева, с поцарапанной зеркальной столешницей; салфетки, тазик для умывания – старинный, английский, белый фарфор с синим орнаментом, с теплой, пахнущей мятой водой.
– Я не понимаю, Ричи… чего ты добрый такой? Всё отравлено?
– Ну, если ты обидел Изерли, тогда может быть продрищешься… я не добрый и не злой, Адорно. Я такой, какой надо – могу быть злым, если кто-то не шевелит задницей, могу быть добрым, если кто-то в этом нуждается.