Однажды мои великовозрастные двоюродные братья взяли меня с собой в дальнюю поездку. Целым обозом — три пары быков и пара лошадей — повезли мы зерно в Лисичанск. Закончив рейс, братья не поехали сразу домой, а завернули на одну из мельниц близ Лисичанска. Там они быстро договорились с кем-то, погрузили подводы и свезли муку на соседние хутора.
На мои недоуменные вопросы к Потапу Спиридоновичу он лишь ухмыльнулся и дружески похлопал меня по плечу.
— Знай молчи, Клим. Слово — серебро, молчание — золото.
Но я, конечно, отлично понимал, что это темная махинация, и они, видимо, боялись, что я их выдам, расскажу в семье об их тайном заработке. Чтобы как-то ублажить меня, они купили мне конфет и обращались после этого со мной подчеркнуто ласково.
Этот грубый обман вызвал во мне неприятное, тяжелое чувство. Но братья напрасно опасались, что я могу рассказать дяде об их проделке. Я не только не любил Спиридона Андреевича, но и перестал его уважать за жадность и тяжелый характер. Кроме того, у меня, как и во всей нашей семье, не было привычки наушничать, сплетничать или даже попросту болтать что попало.
Тяжелой и веселой порой в деревенской жизни была осенняя страда — уборка урожая. В это время, как говорится, день год кормит. Крестьяне целыми семьями выходили в поле и с зари до зари, не разгибаясь, убирали хлеб. Жали серпами, овес и гречку косили косами, на которых были приделаны специальные грабельки для того, чтобы скошенные растения ложились ровнее, колос к колосу.
Завершение уборки было праздником. Но уже предстояла новая забота: надо было обмолотить хлеб, провеять, очистить, а затем убрать в амбар. К обмолоту тоже готовились заранее: чинили цепы и делали новые, латали прохудившиеся мешки. Особенно тщательно готовили тока — на ровной местности устраивались небольшие, хорошо утрамбованные площадки, на которых и обмолачивались снопы.
Вот в такую горячую пору и произошел со мной один незабываемый, неприятный случай, который едва не стоил мне жизни.
Семья дяди успешно завершила уборочные работы, все снопы сжатой пшеницы, ржи и других культур были уже свезены к гумну и сложены там в скирды. Оставалось только обмолотить их, но для этого надо было хорошо подготовить ток: площадка должна быть ровной и каменно-твердой. Эту искусную работу дядя не доверял никому, делал ее сам, с большим старанием и тщательностью. В связи с этим у всех дядиных домочадцев, и у меня вместе с ними, наступила небольшая передышка.
Под хорошее настроение я вновь обул свои сапожки, полюбовался ими. Настроение было приподнятое. Вспомнив, что дядя работает на гумне, я вздумал посмотреть его работу, потому что до этого мне не приходилось видеть, как готовят площадку для молотьбы.
На току был один Спиридон Андреевич. Босой, с подвернутыми штанами, ходил он по залитому глиной току и заглаживал эту глину специальной деревянной гладилкой.
«Как хорошо получается, — подумал я, — глина засохнет, и ток будет готов. Знай себе лупи снопы цепами!»
Мне захотелось похвалить дядину работу и сказать ему добрые слова, и я побежал к нему прямо по заглаженной глине. И тут со Спиридоном Андреевичем произошло что-то невероятное. Лицо его перекосилось, стало страшным. Он дико выругался и закричал:
— Куда прешь, вон, вон отсюда!
Я растерянно метнулся в сторону и только тут увидел, что каблуки моих сапожек оставляют на току глубокие вмятины.
А Спиридон Андреевич, видимо обезумев от ярости, схватил лежавшие около него большие деревянные вилы и метнул в меня. Вилы больно ударили меня рукояткой по плечу и руке. Я споткнулся, но не упал. Не помня себя, я убежал в кусты и долго не мог выйти из оцепенения от боли и страха.
«Неужели дядя хотел убить меня? Как же это так?» — мелькали в голове спутанные мысли. И мне уже виделось, как обряжают меня к похоронам, как плачут мои родные. Стало жалко самого себя, и я заплакал. Вспомнились слова сердобольной невестки: «Загубят они тебя».
Вскоре я успокоился, но ожесточение не проходило. К тому же рука и плечо еще долго болели. Но дядя, видимо, считал, что наказал меня недостаточно строго. В виде компенсации за неудовлетворенную свою злобу он отобрал у меня мою единственную радость — сапожки и отдал их своему внуку, сыну Потапа Спиридоновича. А мне сунул какие-то изодранные опорки.
— Вот, носи, — процедил сквозь зубы Спиридон Андреевич, бросив чуни к моим ногам, — да знай, что с тобой поступили милостиво.
«Милость» запомнилась мне на всю жизнь. Дядя после этого случая стал мне ненавистен, но деваться было некуда, жаловаться же я не мог и не хотел. Да и кому я мог пожаловаться?
Батрачил я у родственников уже год с лишним. Жить становилось невмоготу, и я решил бежать, бежать во что бы то ни стало. Но здесь снова появилась моя спасительница — матушка. Ранней весной она решила навестить своего горемычного сына, и, хотя я ей ничего не говорил о своей жизни, она все поняла своим чутким, материнским сердцем. Без лишних слов она твердо заявила Спиридону Андреевичу:
— Забираю от вас Климушку, погостевал и хватит.