— Давай! — согласилась Катька, давно уже измерявшая жадным взглядом хлеб и колбасу.
И вот они стали есть свой ужин среди сырой пахучей мглы плохо освещенного закоптелыми лампами трактира, в шуме циничных ругательств и песен. Ели они оба с чувством, с толком, с расстановкой, как истые гастрономы. И если Катька, сбиваясь с такта, жадно откусывала большой кусок, отчего ее щеки распирало и у нее смешно таращились глаза, степенный Мишка насмешливо бурчал:
— Ишь ты, матушка, навалилась!..
А ее это смущало, и она, чуть не давясь, старалась скорее прожевать вкусную пищу.
Ну, вот и всё. Теперь я спокойно могу оставить их оканчивать свой святочный вечер. Они — поверьте мне — уж не замерзнут! Они на своем месте… Зачем бы я их заморозил?..
По моему мнению, крайне нелепо замораживать детей, которые имеют полную возможность погибнуть более просто и естественно.
САМОУБИЙСТВО
В эту ночь всё было несколько исключительно: пение вьюги слишком громко и торжественно, хлопья снега носились в воздухе как-то особенно тихо, и были они так крупны и липки, что казалось: небо, раздраженное жалким видом спящего города, хочет навеки засыпать его, этот большой город — серый, сырой, животно-покойный, построенный как бы на озере жидкой грязи, жадно глотавшей белые клочья снега, чуть только они падали в нее… Они падали неустанно вот уже часа два кряду и всё еще не могли покрыть землю своей белой пеленой; некоторые из них, как бы не желая бесполезно гибнуть в грязи, налипли тяжелыми пучками на стены мокрых зданий, холодно смотревших темными пятнами окон друг на друга и на улицу, по которой носилась тяжелая и сырая вьюга конца осени. Газовые фонари щурились, мигали и, покрытые тающим снегом, казались утомленными в борьбе с тьмой, плачущими от бессилия, и полосы их света, мечеобразные и дрожащие, бесполезно, ничего не освещая, исчезали в серой мгле…
Было еще не поздно. В окнах гостиниц горели огни. Иногда из густой белой кашицы, кипевшей на улице, выплывала пролетка и с глухим дребезгом снова пропадала в ней; иногда, гораздо реже, в этой кашице ныряла одинокая фигура пешехода, съёженная, юркая и вся залепленная снегом.
Одна из таких фигур остановилась у дверей в гостиницу; но, когда швейцар предупредительно растворил перед ней дверь, она, как бы немного изумленная этим обстоятельством, быстрым жестом руки сдернула запотевшее пенсне и уставилась в лицо швейцара неподвижным взглядом мутных глаз, в то же время обсасывая запорошенные снегом большие русые усы и сплевывая прямо перед собой, чуть не на сапоги швейцара.
— Пожалуйте-с! — настойчиво и любезно пригласил швейцар.
Тогда господин с русыми усами, раскачивая в воздухе пенсне на черном снурке, решительно шагнул в дверь.
— Это гостиница? — спросил он, когда швейцар стал снимать с него пальто.
— Так точно! — ответил тот, немного удивленный вопросом.
— Можно отдельный кабинет? — спросил господин и, рассматривая себя в зеркало, тихонько стал насвистывать сквозь зубы.
— Можно-с! там наверху… пожалуйте!
Господин двинулся, покачиваясь на ходу и крепко цепляясь длинными белыми пальцами за перила лестницы, а швейцар, посмотрев ему вслед, пока он не скрылся на повороте лестницы, почесал себе бритую щеку, произнес неопределенно «м-м!» и сел на свой стул около дверей, засунув руки в рукава мундира и равнодушно позевывая. А господин взошел на лестницу и очутился перед широкой аркой, пышно драпированной тяжелыми складками темно-коричневой материи. Из этих складок, прямо под нос вошедшему, вынырнула маленькая, почтительно изогнутая фигурка официанта, сделала в воздухе ловкий вольт салфеткой и вежливо прошипела:
— Что прикажете?..
— Кабинет.
— Пожалте!
Помахивая салфеткой и бесшумно двигая по полу ногами, официант привел гостя к маленькой двери, распахнул ее, посторонился и, неподвижно остановившись у косяка, ясно изобразил на своем лице полную готовность к услугам, изогнувшись немного вперед и подставив гостю правое ухо.
— Ну… дайте мне чего-нибудь… Коньяку, например… апельсинов и вообще фрукт.
— Сию минуту! Коньяку — как прикажете, с лимонадом? сельтерской? или только с лимоном?
— А, чёрт! — внезапно раздражился господин. — Чего вы пристали ко мне? Ну? Всего дайте! Всего — сельтерской, лимонаду…
Лакей извинился и исчез. Гость вскинул на нос пенсне и, засунув руки в карманы брюк, стал ходить по кабинету, нервно покусывая усы и с гримасой пренебрежения осматривая кабинет. Это была маленькая, оклеенная темными обоями комнатка, пять шагов в ширину и семь в длину; в ней стоял широкий и мягкий диван, перед ним стоял стол, три кресла, в простенке между окон зеркало, по обеим сторонам его мягкие стулья, на стенах несколько рам с радужными пятнами… И всё это вместе, потертое и дрянненькое, создавало вокруг себя свою атмосферу, всё более раздражавшую гостя.