Евреев, еще одно классическое меньшинство, Харитонов не любил, в текстах его достаточно грубых юдофобских выпадов (если воспринимать их по прямому назначению, а не в качестве персонажной провокации и поп-артного манипулирования еврейской темой), и, как любую другую фобию, едва ли имеет смысл излишне рационализировать эту его неприязнь. Ярослав Могутин в предисловии к подготовленному им харитоновскому двухтомнику пытается объяснить этот антисемитизм весьма спорным, по его словам, тезисом Отто Вейнингера о том, что для человека гомосексуальной ориентации еврейство олицетворяет женское начало, которое не может вызывать у него (гомосексуалиста) никаких положительных эмоций. Могутину, безусловно, виднее, но кое-что объяснимо и без обращения к классическому литнаследию, а если уж так необходимо, то можно ведь перелистать и других авторов, кроме Вейнингера. Очертания харитоновской юдофобии довольно традиционны: евреям не дано проникнуться подавляющей прелестью государственного и партийного, в искусстве им в основном удаются поделки, подделки — кино, переводы художеств с других языков и прочее в том же роде, но там, «где нужна только душа, только безумие, только Бог без подмеси и монашеское одиночество, они самые великие банкроты», ибо евреи — интеллигентные хитрые либералы, которым невнятна подлинная, возможно, преступная красота, неведома самая глубокая материя жизни, ее корень, горечь, услада. Евреи воплощают стихию семейственности, деторождения (тоже очень не ново), а потому, размножаясь и плодясь, не ровен час захлестнут все вокруг, оттеснят русский народ и количественно. И здесь возникает, пожалуй, единственно оригинальный пункт харитоновского литературного антисемитизма: русский народ не может ответить на еврейский детородный вызов, потому что русских автор склонен представлять в образе огромной гомосексуальной церкви, в образе общенародного гомоэротического монастыря, Чевенгура однополой утопии, где томящемуся от неразделенной любви артисту удается время от времени прикорнуть в объятиях пэтэушного инока. «Дайте нам побыть одним и создать свою культуру. И уснуть друг с другом на груди». Харитонов хотел все русское увидеть таким, каким в его глазах должно было быть гомосексуальное: хрупким, ранимым, безмолвно танцующим. Русские не детородны, инстинкт размножения им незнаком, как персонажам прерафаэлитской картины, русское нужно искать возле пламенеющей изможденности, около слезного театрального действа, рядом с почти бестелесным лукавством, и бесплодным мечтательством, и ломким, лишенным корысти кисейным обманом, как балетным прыжком в сторону, ждущим в ответ прощения, утешения, укрывания, нежных прикосновений, ведь согрешивший, коль скоро он тонок и ломок, грешит не со зла, а повинуясь зову художества, и артисту ли этот зов не понять, простив и согрев блуждающего танцевального отрока?
А с евреем все просто: конкурент и неотвязно встречается на пути, стоит взглянуть на себя в зеркало. Цветы и Евреи тайные братья, распространение тех и других несет миру гибель, чревато концом света (есть такое поверие). Вот почему миру необходимо поселять в народах неприязнь к иудейскому племени и к цветочной легкомысленной разновидности, тут единство судьбы, и, сочиняя про евреев, пишешь о себе. И личное сходство разительно: воспитанный мальчик, не уличный, мама и бабушка осеняли детство, как два заботливых ангела, и с евреями всегда было легче, вежливое обхождение, можно не пить, не стыдиться пристрастия к сладкому вместо кильки и ужасной колбасы, а еще, как у них, не было деревни, любви к полям — городские настроения, городские натуры.