Любое событие в солженицынском жизненном ряду обладало имманентным величием, трагедийностью, героической живописностью и, будучи перенесенным в текст, всего лишь формально узаконивало этот свой объективный статус, не слишком нуждаясь в подобной легитимации. Лимоновский биографический ряд был мелок, банален для каждого, кто знает об эмиграции не понаслышке. Но автор оказался осмотрителен, точен и мудр, как большая змея. Лимонов — чемпион по переводу типовой эмигрантской биографической заурядности в текст, исполненный поэтического вдохновения (прежде) или, на худой конец, занимательности (теперь). Он владеет редчайшим искусством трансформации бытового сора и пепла, гигантских стоячих мусорных куч банально пережитого — в динамичную словесность, да так, что мнится, будто автор параллельно литературе реализовал удивительно захватывающую, авантюрную и глубокую жизнь, и читателю хочется ему подражать, хочется бродить анархистом по тем же улицам великих столиц, пить то же вино, спать с теми же дамами, с теми же непотребными девками, алхимически пресуществляя этот проклятый опыт поэта в страницы какого-то небывалого дневника. Напрашивающаяся аналогия этой прозы с сочинениями Генри Миллера уже потому неудачна, что неминуема, а значит, обманчива, как всякая ассоциация по смежности. Различий тут гораздо больше, чем сходства, и чтобы эти различия выявить, понадобится отступление о Генри Миллере, открывающееся суждением общего плана.
Литература Нового Времени долго имела дело лишь с фигурами Идеального и Сознательного, которые одни определяли логику повествования. Миру материальной обыденности и бессознательного доступ в высокий разряд словесности был заказан — по причинам различного свойства. Эпоха Реализма, утвердив жанр романа в качестве важнейшего, мирообъемлющего и тотального, тем самым доподлинно открыла высокую Реальность вместе с властвующими в ней системами позитивистских зависимостей — социальной, экономической, биологической, отчасти и расовой. Такая реальность чаще всего выходила низкой и грубой, при этом ничуть не теряя высоты и величия, ибо в уродливом, трудовом, буржуазном, пролетарском, крестьянском, мещанском открывалось символическое и даже метафизическое измерение. Мир делился не столько по классовому, сколько по профессиональному признаку, и каждая область производства, потребления и желания, будь то промышленная, сельскохозяйственная, торговая или сексуальная экономика (фабрика, ферма, универсальный магазин, публичный дом), обладала отныне своей собственной мифологией, уходившей корнями в древнейший мифопоэтический фонд. «Нана — это Астарта!» — примерно так сказал Томас Манн, а Сергей Эйзенштейн разглядел в тропических зарослях новой вещественности Золя буржуазный оргиастический культ наподобие вагнеровского оперного синтеза (дамское счастье валькирий).
Идеальное, Материальное и Сознательное сплелись в неразрывную композицию, и недоставало четвертого элемента квартета — словесно оформленного Подсознания, — чтобы картина замкнулась в классически завершенную рамку. Этот элемент был привнесен Джойсом, который до предела укрупнил и первые три фигуры квартета, так что дело приняло как будто фатальный и окончательный оборот. Сознание здесь располагало подсознательным, и каждый материальный кирпичик повествования имел прокомментированный символический дубликат. С помощью такого клонирования достигалось небывалое дотоле сквозное единство текста, когда между валунами этой постройки, сложенной спецбригадой Полифемов, невозможно было просунуть и тоненькой пластинки «Жиллета». Однако, собрав воедино все четыре аллегорические фигуры, которые, как три волхва-дароносца, склонились над колыбелью его шедевра, Джойс не пожелал своей прозе всей полноты комбинаторных отношений между ними. Материя, плавающая в «Улиссе» по каналам внутренних монологов и в омутах преддремотной мемуарной эротики, не способна, как пролетариат в ранних работах Ленина, к выработке своего сознания и подсознания. Это неодушевленная и даже мертвая материя, натюр-морт. Ее назначение в романе хоть и символично, но инструментально. Генри Миллер, писатель более скромного дарования, совершил следующий шаг, отважиться на который ему помог не психоанализ, а новейшее визуальное искусство. Он одушевил материальную цивилизацию, распознав в ней сознание и то, что под ним.