Деньги, как в прорву уходили в улыбчивых женщин, от 18-ти до 25-ти: чрезвычайно щепетильный в любви, он не позволял себе отклоняться ни в одну из сторон от намеченных возрастных рубежей. Деньги пожирались модными тряпками, закупавшимися им, едва только непотребительское общество предоставляло такую возможность, с откровенно непристойным тинейджерским азартом («Послушайте, вы же не собираетесь в сутенеры, зачем вам этот похабный пиджак?» — спрашивал я. — «Этот, как вы изволили выразиться, пиджак, тогда как речь, несомненно, должна идти о клубном блейзере, уже получил одобрение моей нынешней спутницы». — «А клуб вы где нашли?» — наседал я на него. — «Что вы так несносно наблюдательны? Вы сочиняете бытовую прозу?»)
А чего стоили очень платные — в целях обуздания склонного к полноте тела — уроки большого тенниса. Я однажды увидел его пыхтящим на корте под управлением одного местного постаревшего плейбоя и экс-чемпиона — жуткое стояло позорище.
Их буквально съедало, эти прекрасные трудовые поденные деньги, переправленные ему непосредственно в руки с высокогорных бараньих пастбищ-эйлагов и из цитрусовых субтропиков, их съедало бесчисленное антикварное барахло, которое слеталось к нему изо всех комиссионных щелей безалаберного покойного города. Прогуливаясь об эту пору, кислева 5754 года, между днем и ночью, в прощальных отблесках еврейского лета, оплывающего и чадящего, как последняя свеча в семисвечнике, и не решаясь расстаться с прозрачным и клейким вожделением тель-авивского вечера, я, кажется, начинаю немного понимать темную для меня прежде природу мельниковского наваждения: эклектическая антикварная роскошь, в данном случае улицы Бен-Иегуды с ее металлами, стеклом, украшениями, римскими монетами и просквоженными Средиземноморьем персидскими коврами из магазина «Фирдоуси», — и впрямь как будто недурно врачует от сплина. Я вот тоже, выстукивая эти строки, смотрю на щербатого настольного сатира — подношение здешней земли.
Жаль, что Мельникову не привелось хоть одним взглядом окинуть эту помесь левантийского Диккенса, Гауфа и Аладдина. Особенно когда владельцы лавок раскладывают ковры на асфальте, а мимо проходят молодые сефардки и ашкеназки, стройные, плотные, большегрудые, крепконогие еврейки востока и запада с отчетливым летним взором, пухлыми губами и свежевыстиранным бельем, так одуряюще пахнущим, несмотря на дезодоранты, духи и туалетную воду, своим запахом натурального тела (в «Пао-Пао» Сельвинского есть что-то о железном привкусе самки, о привкусе ее сока и пола), что лучше к ним не принюхиваться и вообще не смотреть в эту сторону, если нет счастья сразу их уволочь на простыни или уж лечь с ними прямо здесь, в персидский ковер, возле восточного магазина. Местные женщины, как никакие другие, я имею в виду именно местных, не русских, вызывают пугающе непрерывное желание, но это, черт возьми, субъективно.