В ответном письме Сергей отозвался о книге достаточно неприязненно, хотя и пытался, по его словам, соблюсти корпоративную вежливость в отношении такого же, как он сам, литературного мегаломаньяка и (до известной поры) отщепенца. В Галковском его раздражало несколько пунктов. Отмечу лишь два. Во-первых, преувеличенный национальный эрос философствования, будь то про- или антирусский: эдакое утомительное сопротивление собственным этнокультурным основам. Сопротивление в своем пафосе настолько претенциозное, что Мельникову этот «мессидж» показался вполне архаичным, принадлежащим уже отмененным этапам культуры («лет двадцать назад он бы тут в цель угодил, а если сейчас попадает, то от незрелости русского общества. Не говорите мне о масках. Он пишет от своего лица»). И самое главное: Галковский путает движение мысли с изъявлением мнений — дьявольская разница. Здесь его вины нет, он стал заложником формы, тысячестраничной комментаторской бездны. Мыслей на тысячу страниц сегодня ни у кого нет в помине, а он претендует на интеллектуальную новизну, имеет философские притязания. Приходится взамен выражать мнения — об одном, другом, третьем, десятом. Это уже чистый комизм — критическая история русской словесности, тысяча страниц школьных оценок. Подряд читать не то что нельзя, а бессмысленно, как шеститомную биохронику сослуживца; вот он и публикует фрагменты, создавая попутно легенду о своем роковом «хауптверке». Кое-что, правда, у него получается, например бранчливое стенанье о том, как он с детства погибал в атмосфере уродства, в отравленном воздухе советской культуры — городской, коммунальной, пролетарской, дикарской. Проговаривание этого опыта у него изящно и взбалмошно, как нрав примадонны. Книга его написана из-под парты. Так ему виднее, злее, больнее, так ему проницательней. Есть в ней тяжелый момент мести униженного ученика жестоким наставникам этой цивилизации — классикам. Очень школьная месть, много в ней страха, тоски и желания смыться в Америку, когда начальство ушло.
Но вот что куда более любопытно. В русском постмодерне (автор «Бесконечного тупика» о нем говорит с отвращением, как обо всем, чему сам принадлежит) релятивизма днем с огнем не сыскать. Он монистичен и тоталитарен, как Истина с Правдой. Стремленье Сорокина написать палимпсест поверх всего корпуса национальной литературы, стремленье Галковского выкосить все русское поле, желание Пригова иметь под собой постамент из двадцати тысяч порожденных его персонажами текстов — таким релятивизмом не побрезговал бы и король-солнце. Чистая воля к власти, господству и обладанию. Русский тотальный проект, мистический и чудотворный.
И еще одно, самое важное. Галковский препарирует совокупную русскую письменность не для того, чтобы снова ее иронически полюбить по примеру постмодернизма. Он всерьез желает ей смерти (он ее до смерти любит). Находясь внутри самой жестоковыйной целостности — русской литературы (она же — русская цивилизация), по сравнению с которой любая Вавилонская библиотека кажется чем-то странноприимным и относительным, он намерен ее уничтожить, преодолеть. Пребывая внутри системы, он хочет быть вне ее. Он дискредитирует чуть ли не все типы русского высказывания, демонстрируя их недостаточность и поражение. «Бесконечный тупик», и это не преувеличение, претендует на то, чтобы закрыть весь русский текст вместе с его толкованиями. Таким образом, автор желает смерти и себе самому, и в этом последний нигилизм сочинения. Есть в книге очень русская приговоренность к определенному образу мысли, а не западный выбор его. Есть в ней жаркий воздух сектантского вдохновения. Легко угореть в этой церковке. Но, возможно, Галковский находится уже возле словесности, а не в доме ее. Таково мое мнение, завершил свой отзыв Сергей.