Вот про это ты подслушала… Я проговорился: подростки и вправду смешной народ с их неимоверной чувствительностью… как жеребенок всей кожей вздрагивает от легкого прикосновения. Не то что бегемот: ткни его кочергой — не почувствует… Ну, в общем, я этот подвиг совершил: мизинцем коснулся ее мизинца. Это вполне могло сойти за нечаянное прикосновение, и я отдыхал некоторое время, собираясь с новыми силами, только чувствуя все время нежное прикосновение кожи ее маленького пальца. Потом мы оба усердно смотрели на экран, совершенно не подозревая, что там делают без нашего ведома руки, пока мы так отвлечены картиной. С шутливой непринужденностью наши пальцы оказались вместе, даже как будто поиграли чуть-чуть, но и это могло ничего не означать, раз сами-то мы были в это время заняты картиной. Пальцы в рассеянности могли забыться, заиграться, как ребятишки, оставшиеся без присмотра. Так человек, углубившись в чтение, машинально почесывает за ухом и гладит сидящую с ним рядом собачонку или кошку.
И вдруг рука бросила меня, ушла, подобрала сползавший с колен букет, устроила его поудобнее. Потревоженные головки роз закачались и заблагоухали так, что опять кто-то из соседей завертелся на стуле, оглядываясь по сторонам, принюхиваясь.
Теперь на ручку кресла, коснувшись, покачиваясь прилегли, мягко скользнув по коже моей руки, тяжелые головки роз.
Все ясно. Ушла. И еще загородилась этим дурацким букетом, чтоб не совался больше.
Я отодвинул и подобрал пальцы, сжав в кулак. Картина стрекотала, проходила, неудержимо шла к концу вместе с концом пленки, как жизнь тех, кто там страдал и отчаивался на полотне экрана, и тут я почувствовал тепло ее руки опять на прежнем месте, на ручке кресла. Значит, проползла под цветами, неслышно прилегла и ждала. Когда мизинцы вдруг снова коснулись друг друга, ее пальцы обрадовались. Все это очень смешно говорить вслух, называть словами, но все так вот и было… Это была торопливая счастливая встреча после разлуки. Больше не было игры: пальцы, вздрагивая, трогали, узнавали, поглаживали и обнимали друг друга. Я обводил по очереди на ощупь лунки ее кругло подстриженных маленьких ноготков, и она ждала и пододвигала мне другой, который я еще не погладил. Потом все успокоилось. Тихонько сжатая
рука лежала в руке. И только когда сеанс подходил уже к концу, с долгими паузами медленно угасали заключительные аккорды рояля, и мир иллюзорных теней смыло с белого полотна, и, выскочив на прощание, промелькнул петух фирмы «Патэ», и зажегся будничный свет в зале, — ее рука коротко на прощание сжала мои пальцы, как обещание, уверение: да, все правда, правда, пускай картина кончилась, а это все остается.
С этим мы и шли, не разговаривая, кажется, совсем молча, всю обратную дорогу по долгому Каменноостровскому проспекту, через мост, по зеленой набережной дорожке, по Петровской аллее до самого ее дома, и букет, прикрывая плечо, покачивался у нее в той самой руке, которая меня касалась совсем недавно, когда я был еще другим, некрасивым, несчастно-робким человеком. Да, конечно, мы шли и все молчали. Нам разговаривать было страшно. Каждое новое слово было как шаг. Как будто мы шли по узкому высокому гребню горы над обрывами пропастей, и сердце замирало от страха сделать неверный шаг, сказать не то слово и сорваться с высоты. Да, да, это точно: молча мы шли всю дорогу, и только когда остановились у самой ее калитки, я решился сказать:
— А вдруг что-нибудь с телефоном? Провод оборвут или вообще?
— Да! — сейчас же сказала она серьезно, как будто тоже боялась и думала об этом.
Ах, до чего хорошо, озабоченно-откровенно это прозвучало.
И вот тут все и рухнуло. Разом. Смешно, позорно, унизительно. Ободренный ее этим милым, озабоченным «да», я, глядя прямо ей в глаза, впервые отчаянно смело выговорил:
— Леля… — заметил, как быстро опустились, поспешно взмахнули ее ресницы и замерли в ожидании, — Леля, ведь я не знаю даже… Как ваша фамилия…
Кажется, я договорить едва успел, как она уже торопливо ответила:
— Нехлюдова! — и, как будто сдерживая невольно вспыхнувшую улыбку, быстро скрылась за углом.
Боже ты мой! Какой постыдный розыгрыш! Дуры девчонки-гимназистки, кисейные институтки, знакомясь с мальчиками, называются выдуманными, загадочными, интригующими именами: моя фамилия Вронская, Нехлюдова, Консуэло… Черубина де Габриак!.. Как глупо, как пошло! И после всего, что было, — придумать такое, чтоб подурачить и посадить меня на место!
Правда, она так хорошо сказала «да», но это была только приманка, ловушка, чтоб лучше удался розыгрыш… Теперь-то все ясно как день: она ждала — дождаться не могла — его глупого вопроса, вот откуда и поспешность ответа и даже странное удовольствие в ее прощальной улыбке.
Конечно, только чтоб не рассмеяться ему прямо в лицо, она поскорее скрылась за углом дома. Навсегда.
Алексейсеич бормотал все тише, но очень внятно. Если б у него не шевелились слегка губы, можно было подумать, что он забыл, о чем говорил, или задремал.
Он, видимо, сам не заметил, как долго молчит. Что лежит и ничего не говорит вслух.