— Ничего она не будет говорить! — мгновенно снова появилась в дверях женщина. — Пускай бы только поскорей всему был конец, уходите, его забирайте и прячьтесь сами, вы прекрасно знаете, что последний поезд сейчас уйдет, а на поверке вот этого не окажется на плацу, мой муж остался без пальто, без костюма, без пропуска, документов, в одной спецовке, и гестапо не такие дураки, им не больше получаса понадобится все это разобрать, что он отдал все сам, и через час они будут здесь, и он погиб, а вы уходите, я буду сидеть одна и ждать часа поверки, а он считает сейчас минуты, сидя в своей будке, минуты до последнего поезда.
— Время еще есть, если он начнет сразу же одеваться.
Вот в такие минуты, наверное, у человека сгорают, гибнут или вообще пропадают к черту какие-то невосполнимые, невосстанавливающиеся нервные клетки в мозгу, или где они там водятся, — ах, да и название-то глупое, отмахивается Алексей, вспоминая, «клеточки»! Вроде за решеткой попугайчики сидят… Просто он чувствовал, с нарастающим мучительным напряжением, что внутри у него пылает, трещит разрушительная работа, пожар, что-то сгорает в нем. Защитная, спасительная перегородка превращалась в разваливающийся уголь, золу, пепел. Он беззащитно слушал усталый голос Гетца. Возникла из пустоты даже фамилия: Каульбах. Ребенок за стеной его мало трогал. Жена эта тоже. Так, слегка ополоумевшая баба, не очень-то симпатичная, хотя довольно молодая. Да кто будет красивым в такие минуты. А вот где-то в трансформаторной будке возникал, приобретал плоть и чувства, все яснее ему вырисовывался, рождался на свет какой-то окаянный Каульбах, который считает стук секунд, томится, ждет, и эти секунды начинают стучать в нем самом.
— Ах, Эльзи, ты сама знаешь, он странный, это правда, — отрываясь от постели, заговорил опять Зепп. — Бог позабыл ему дать хоть капельку страха. Это мы за него все время боимся, он сам идет на безумно рискованные операции. Да, он два года работал рядом с военнопленными и все молчал. Все видел и молчал, это было не его дело — политика, он нехотя присматривался к тому, что кругом делается, и к людям, потом выбрал минуту и одному нашему товарищу сказал: «На меня можно положиться. Я ведь догадываюсь, что тут к чему. Я могу вам что-нибудь сделать и сделаю. Больше я так смотреть на то, что тут делается, не могу», — так он сказал. Он многих уже и до этого выручал. Потом мы всегда просто умоляли его быть поосторожнее… Если б вдруг не подвело сердце… все бы сошло и на этот раз… А он нам сейчас нужен, как никогда.
Кажется, Алексей так и не принял никакого решения. Во всяком случае, не было такого момента, когда он сказал: «Хорошо, я согласен, я пойду!»
Всеподавляющим чувством сделался один громадный страх, заглушивший все другие, меньшие. Страх опоздать на поезд, не поспеть в цех номер два, к трансформаторной будке, где за железной дверью бегом бегут, как сумасшедшие, секунды ожидания.
Запоминая и повторяя машинально слова Гетца, он сам его торопил: «Да, да, я знаю, понял, говори живее дальше…»
Человек с белым лицом лежал в одних кальсонах, следя за ним лихорадочно и беспомощно блестящими глазами, а Алексей натягивал снятые с него брюки, застегивался, рывком всовывал руки в рукава пиджака, спешил, готовый бежать, как будто в будке за железной дверью было именно его собственное и единственное спасение — именно так ему и казалось в ту минуту. Ему объяснял Гетц, на какой остановке надо сойти с электрички, где показать проездной билет, как пересесть на заводскую электричку и где показать пропуск на контрольном заводском пункте, а он нетерпеливо повторял: «Понял, понял, что дальше?»
Он стоял совсем уже одетый, а жена Каульбаха раскладывала ему все по карманам и говорила: «Вот это ключ от дома, вот тут проездной билет, а в этом кармане продовольственные карточки, тут мелочь… вот эту газету, «Фелькишер беобахтер», надо в карман пальто, вот так…» О господи, этого не хватало, — она схватила и обняла его за шею, он увидел у самого своего лица ее искаженное болью недоверчивой надежды лицо: оказывается, это она обвязывала ему шею галстуком, отвернула воротничок, расправила концы у него на груди и застегнула на пиджаке две пуговицы, запахнула на нем пальто, все так, как провожая самого родного, возлюбленного мужа на работу.
Все уже молчали. Женщина ушла вперед, показывать дорогу. Он вышел вслед за ней. На ходу кто-то стиснул ему руку повыше локтя, другой ткнул на прощание кулаком между лопаток, буркнул что-то, и он быстро пошел по улице.
Потом, вспоминая себя в эти минуты, когда он шагал за женой Пауля Каульбаха, в шляпе, с засунутыми в карманы плаща руками, он не мог позабыть испытанного им тогда чувства неполной реальности происходящего и вообще всего окружающего. Точно он шел среди декораций улицы, домов. Если б он, Алексей Калганов, в чужом платье, с чужим пропуском пытался выбраться на электричке из лагеря, чтоб бежать, он замирал, холодел бы от страха быть пойманным. Храбрости, самообладания у него было гораздо меньше, чем у многих людей, которых он знал.