Но он не бежал, а тайком в чужой одежде пробирался в лагерь, и страх, что он не сумеет, опоздает, запутается, что его не впустят, был как бы не его собственный, а чужой страх. Не за себя, а за какого-то Пауля, чья жена завязывала ему на шее галстук Пауля, который добровольно отдал свой пропуск… не ему, ну другому, все равно — отдал, а теперь вот сидит и беспомощно ждет в своей будке.
И глубоко тлевший в нем его собственный страх за то, что будет с ним самим, был как бы подавлен в тот час чужим страхом. Как будто это он, Алексей, изнывая, тоскливо ждет в будке, а кто-то другой спешит его выручать. Может быть, даже именно этот Каульбах?
Женщина довела его до вокзала и потом издали еще посмотрела, на какую платформу он выйдет. Значит, на правильную. Она поправила на лбу прядь волос и медленно отвернулась.
На перроне его на минуту охватил ужас неотвратимо надвигающейся непоправимой путаницы — он позабыл даже, в какую сторону ему надо ехать. Он все спутал, что ему втолковывал Гетц, и, все еще стараясь вспомнить, уже шел к остановившейся электричке, входил в полупустой вагон. Руки вытащили из кармана газету, он ее развернул и уставился глазами на вторую страницу. В кармане, когда он полез за газетой, он нащупал какой-то пакетик цилиндриком. Мятные лепешки. Он им обрадовался непомерно — ему казалось, что все на него смотрят и газету он держит не так, а вот теперь у него хоть работа какая-то появилась. Он ногтями надорвал бумагу, отделил одну круглую лепешечку, положил в рот и тут, незаметно оглядев пассажиров, увидел, что никто на него не смотрит. Он стал сосать мятную лепешку, чувствуя, что вот теперь у него уверенный и даже слегка самодовольный вид.
Сидя в электричке с фашистской газетой перед глазами, посасывая мятную лепешку, он, кажется, вообще ни о чем не думал, во всяком случае в памяти не осталось ровно ничего.
С быстро замирающим грохотом поезд замедлил ход. Остановка.
Он аккуратно сложил газету и не до конца всунул в карман плаща. Пояс был ему очень широк, он был намного худее Каульбаха. Пряжка не хотела держаться на месте и все сползала на прежнюю отметку.
Заводская электричка стояла у платформы, ожидая последнего поезда. Подъезжая, он издали узнавал знакомые места: завод, укрытый сосновым лесом, и дальше — совершенно открыто, на виду, симметрично стоявшие блоки лагеря, куда в свое время привезли его: «рабочую силу», взамен немецких рабочих, которых с каждым месяцем все больше и больше забирали и отправляли на фронт… И вот он снова по тем же рельсам подъезжал обратно. Четвертый цех лежал наполовину в развалинах после бомбежки союзной авиации.
На платформе заводского тупика пряжка опять распустила пояс, и он с ней боролся все время, пока шел но платформе, даже не успел приготовить пропуск, подойдя вплотную к контрольному пункту, пропустил вперед двоих, шедших за ним следом, — вольных рабочих, наверное из ночной смены. Его пропустили без единого слова. Обратно в лагерь пропустили. И он пошел по двору к цеху номер два, вспоминая, где там трансформаторная будка.
Он постучал, и железная дверь отворилась. Только по тому, как мгновенно она отворилась, он понял, до чего тут его ждали. Перед ним стоял высокий, сутуловатый человек в спецовке, глядел исподлобья и без того глубоко посаженными глазами, равнодушно и угрюмо. Тяжелая челюсть, казалось, лежала на выпуклой грудной клетке, когда он стоял так, будто готовясь боднуть того, кто на него кинется.
— Тебе всего двадцать минут до последнего поезда, — сказал, как его научили, Алексей и быстро стал стаскивать с себя плащ, шляпу, пиджак.
— Я знаю расписание, — сказал Каульбах. — В чем тут дело?
— У него схватило сердце. Он на ноги не мог встать. Беккер. Понял? Вот они и послали меня. Гетц… попросил.
— Кто тебя попросил?
— Гетц, Зепп. Я тут вместо Беккера. Я — Беккер теперь.
— Очень глупо. Тебя-то теперь куда девать? — Каульбах машинально одевался, хмурясь, и ворчал, слушая, что ему продолжал говорить Алексей, про какие-то рулоны бумаги для листовок, кем-то увезенные на автокаре во время воздушной тревоги, — в чем там дело было, он сам понятия не имел, его просто научил Гетц рассказать это Каульбаху, и тот внимательно вслушивался и усмехнулся, когда услышал, что бумагу увез один сумасшедший.
Он ощупал карманы, проверяя, что все находится именно на своем месте: пропуск, ключи, билет.
— Ты-то сам здешний? Порядки знаешь? Как же ты оказался там… за проволокой?
— В бомбежку. Во вторую бомбежку, когда обвалился карьер.
— Ну, значит, тебя вычеркнули из списков, тогда больше двухсот списали. Ну, сиди. Вот надевай это. Я тебя запру.
С тоскливым отвращением Алексей стал напяливать на себя опять чужую тонкую полосатую лагерную шкуру. Она оказалась еще хуже его собственной прежней: красный треугольник политического да еще красные круги на куртке и на штанах — знаки побегов из лагеря. Просто лучшего и желать нельзя!