— Да?.. Ничего не было?.. — еще недоверчиво хмурясь, опять спросила мать. — Ну, слава богу. Я что-то места себе не находила. С работы сбежала. Со скандалом. Помчалась домой.
— А куру, и сахар, и крупу по дороге все-таки купила?
— Напрасны эти сарказмы. На работе девочки теперь мне покупают и утром приносят.
— А я потом все это лопаю.
— Вовсе я не то хотела сказать. Наоборот, ты очень много… Ты хорошо дежуришь у отца. Ты не высыпаешься.
— Я сижу, лекции читаю. Привыкла по ночам. Мне это ничего. Чай будем пить?.. Кофе лучше? Я поставлю.
Тяжело облокотившись на кухонный столик, мать рассеянно следила за Ниной, пока та кипятила кофе, резала хлеб.
— Ты похудела.
Нина равнодушно передернула плечом.
Сидя друг против друга у маленького столика, за которым обычно помещалось три человека, они пили кофе, намазывали масло на хлеб и долго молчали, как привыкли всегда молчать за этим столом.
Все двери были раскрыты так, чтоб они могли услышать малейший звук из комнаты, где лежал Алексейсеич.
— Он о чем-нибудь с тобой… говорил? — беззаботно прихлебывая маленькими глотками из чашки, спросила мать, настороженно ожидая ответа.
Нина усмехнулась снисходительно:
— Думаешь, опять об этой девочке. О Леле? Нехлюдовой? Нет, не беспокойся, не говорил. Вообще он, кажется, никогда не возвращается к тому, что однажды вспомнил.
— Я и забыла о ней. Больше нет заботы. Да и пускай.
— Ты к своей Маргарите поедешь?
— Сил нет. Не поеду… Надо бы съездить… Может быть, поеду. Тебе никуда не надо уходить?
— Никуда. Можешь спокойно ехать. По-моему, она тебя поймала и бессовестно эксплуатирует. Ну, это мое частное мнение.
— Если бы я однажды не вошла к ней в комнату, не увидела ее, не узнала бы ничего, — у меня тоже было бы такое частное мнение. А я, к несчастью, вошла, увидела и узнала.
— У нее родственники есть, насколько я знаю.
— Ходит ее навещать одна только старушонка, чашки у нее из буфета поворовывает. Да тебе это неинтересно.
— В общем, сейчас — да. На кой пес ей чашки?
— Ни к чему. А она плачет, трясется, что унесут еще какую-нибудь чашку — кувшинчиком, с золотым ободком. Мучается, что останется лежать без чашек. Тебе это нелепо кажется? Мне тоже. А она покоя не знает, стережет. На меня надеется.
— Она что? Совсем того? Из ума выжила?
— Нет, не совсем. А чашки она мечтает оставить в наследство внучке, которая ей на письма уже лет пять не отвечает.
— Ну их к черту. Лучше такого не знать.
— Лучше. А вот куда деваться, когда узнал?.. Раз ты дома, а с работы я все равно сбежала, придется мне к ней хоть на полчасика съездить.
…Зачем это я дочери про чашки рассказала, зачем вообще я ей объяснять что-то стараюсь, точно оправдываюсь. Бесполезно кому-нибудь пытаться объяснить, почему это ты не можешь, взять да и оборвать, отвязаться совсем, бросить эту противную, осточертевшую, слезливую дуру, Маргариту, временами совсем полоумную, а временами, еще того хуже, очень хитро лживую.
До чего же зорко она подметила и научилась пользоваться семейным альбомом, в котором хранились фотографии маленького Алеши. На одной он стоял в мятых трусиках среди какой-то семейной компании, по уши впившись в большущий ломоть арбуза, так что из-за полукруглой корки высовывался только нос. На других его лицо было маленьким желтоватым пятнышком среди множества других таких же. И только на одной он был виден отлично: сидел, поджав под себя ногу в тупом башмачке с пуговками, и держался руками за маленькие львиные мордочки на ручках нарочно для съемок поставленного у фотографа парадного кресла…
Эту никому не нужную карточку удалось у нее выпросить как милость, не столько в вознаграждение, а скорее в залог будущих услуг, и теперь ее можно было разглядывать сколько угодно потихоньку, когда Нина дежурила у постели Алексеисеича, вполголоса с ним иной раз переговаривалась, и потому ей неудобно было входить к мужу, прерывать их разговор, как будто она ревнует к нему дочь. Неловко в особенности потому, что она, кажется, и вправду ревновала.
Лицо мальчика на карточке было серьезное и круглое, детские глаза смотрели в объектив как будто удивленно, видимо не понимая, что там впереди. На руке, накрывшей деревянную львиную мордочку, еще не было шрама от ожога, и сердце щемило, когда она думала, что вот тут, от четвертого маленького пальца, через всю кисть до запястья, потом пройдет грубо стянувший кожу продавленный след крепко прижатой к ней раскаленной полосы железа.
Она никому не показала карточки, тщательно ее прятала от дочери. Уж этот-то, маленький, был ее нераздельно. Ни с кем делить его не надо.
Разве она могла объяснить другим, что это фото и пустяковые обрывистые рассказики о том, что Алеша любил до самозабвения в детстве лимонад и однажды опозорился в гостях, съев яичницу из десяти яиц, тоже привязывают ее к тетке.
Ей не понять, думала она о дочери, никто этого не поймет, никому нет до этого дела, и не надо.
Она встала, ловким привычным движением подхватила чашки, поставила их в мойку и открыла кран горячей воды.