— А как же ты сказал?
— Без памяти был. Это и правда. Контужен.
— А сам мне говорил: с лестницы свалился.
— Верно, с лестницы, да это к делу не относится.
— Так, значит, оно и есть: продала я тебя. Ведь я тогда Медникову все и про монастырь, и про лестницу рассказывала. Теперь опять: будешь объяснять, почему умолчал… Все сначала! О, окаянная, раскисла, разоткровенничалась, нашла дружка… Нет, я сама завтра с самого утра к Аникееву пойду, добьюсь, все расскажу… какого я себе заступника нашла, ловко придумала, а после пускай Медников приходит, тебя опять под подозрение подводит из-за бабы, дуры-кретинки… чтоб у меня тогда язык отсох…
Так полночи она все себя и Медникова проклинала, плакала, прощения просила и меня же ругала и даже за плечи трясла, чтоб я опомнился и понял, до чего нам опять будет плохо, и зря ее не утешал… И как это с ней бывало: на мокрой подушке, стиснув мне шею обеими руками, среди всхлипываний и прерывистого шепота, прижавшись мокрыми губами к моей щеке, она вдруг крепко заснула, не разжимая рук во сне, наверно боялась, вдруг меня Черномор унесет. Потом помню, вдруг я сам просыпаюсь, вижу, она сидит, подогнув коленки, на пятках, и лицо у нее странное, точно невиданный блаженный сон приснился, голые коленки из-под единственной нашей на одну лямочку зацепленной рубашонки далеко высунулись, — ей уже жарко, и лицо горит, и все сияет в ней: лицо, горячая кожа, весело растрепанные, лохматые волосы, — смотрит на меня, ждет, когда я глаза открою.
— Что такое? Случилось что?
— Да. Видение!.. Все я себе вообразила. Шаг за шагом представила: как я к нему утром бегу, вот пришла, сижу и каюсь, рассказываю, а он на меня смотрит, и я на него, смотрю, и мне себя видно, как в зеркале: сидит дура. Настоящая дура беспробудная. С чем Медников к Аникееву пойдет? С досадой, со злостью, под видом деловитого предупреждения? Да вообрази ты только их вдвоем рядом! Тут Медников, и тут, напротив, — Аникеев, молчит и слушает… Да он сам понимает. Это к Аникееву-то? К Копченому-то? Да не пойдет же он! Ничего не будет… Ничего нам не будет!..
Подушка еще от слез не просохла, она после всего отчаяния покачивается, стоя на коленях, и тихонько смеется от радости.
Голос звал его издалека. Настойчиво негромко звал, умолкал и опять возникал и терпеливо, тихонько звал его к себе. Немного погодя ему показалось, что это голос дочери. Несомненно, это был ее голос, только какой-то новый, ритмически-напевный, улыбающийся и теплый. Наконец он и слова стал различать. Нина, наклонившись над ним, спрашивала, прислушивалась и опять начинала:
— …Боль проходит понемногу?.. — Не дождавшись, отвечала сама: — Боль проходит понемногу!.. — Уже уверял, внушал, твердо убеждал ее голос: — Не на век она дана!.. Ты меня слышишь? Не на век она дана! Злую муку и тревогу побеждает тишина!.. Побеждает!.. Победила?
— Тишина… — наконец отозвался Алексейсеич.
Значит, опять у него были всякие беспорядки, полубеспамятство, долгий приступ, после которого он вернулся на свое место, и вот Нина звала и вызвала его совсем. Тишина была в нем и вокруг него, и это было хорошо.
Нина его не торопила, опять напоила прохладным освежающим, вытерла одеколоном «Лаванда» лицо, руки.
До того ожесточенно и сильно терла ваткой шею за ушами, что наконец он тихонько засмеялся: ведь точно так она его «умывала», сидя у него на коленях, когда она была его пятилетней дочкой. Он увидел ее нахмуренное детское лицо с беспощадно и строго стиснутыми в нитку губами, открыл глаза и увидел ее взрослое, получужое, милое лицо. Только губы были плотно сжаты, как тогда. Тугие, свежие, молодые губы, стиснутые по-детски в ниточку.
— Вот так-то лучше… А то лежишь, не отзываешься, а я знаю, что ты тут и слышишь… Я хотела спросить: что Аникеев, правда не подвел?
— Кто?
— Прекрасно знаешь. Ты только не договорил… Аникеев!
Значит, она слушает, как-то по-своему запоминает, складывает, как кусочки мозаики, то, что иногда бессвязно, с пропусками, ночь за ночью слышит во время дежурств у его постели.
— Такие Аникеевы как раз не подводят, — еще вяло, спросонья выговорил Алексейсеич.
— Прекрасный, лимонный Аникеев!.. Привет ему, привет! Да?..
— Привет! — согласился Алексейсеич.
В комнате было полутемно, что-то звенело над крышами за открытым окном, радио и лифты молчали, одиночные машины с жужжанием редко проносились далеко внизу по улице. То, что было множеством неясных ночных шумов, далеких и близких звуков, от долгой привычки казалось ему тишиной.
Боли не было. Он даже не мог бы сейчас вспомнить, каково это бывает, когда болит.
— Ну ладно. А что дальше? Что потом? Что… Ну что? С ней? Я о ней тебя спрашиваю.
— Дальше?.. — видимо с трудом стараясь сосредоточиться, он запнулся в печальной нерешительности и растерянно замолчал, с видимым усилием вглядываясь в даль своей памяти, как будто совсем позабыв ее вопрос или не умея подобрать ответа. — Дальше — как у всех… Разве бывает что-нибудь дальше?.. — он точно спрашивал у кого-то, все продолжая вглядываться в свою дальнюю даль.