Вода поплескивала у борта поплавка, речной ветер то сносил в сторону музыку, то весело налетал вместе с ней обратно. Девушка была вся настороже, наверное видела и запоминала разом все окружающее, такая в ней видна была счастливая, проникновенная чуткость к тому, что происходит в этот час в ней самой и вокруг нее.
Она только изредка бегло взглядывала на «своего» или касалась рукой его руки. Ей и не нужно было видеть, касаться. Двойное счастье: полновластного обладания и такой же полной принадлежности — не требовало подтверждения или проверки, она это знала точно и, может быть, потому и смотрела и слушала так всевидяще, всепонимающе. У нее было все, и хотелось узнать, есть ли в окружающем мире еще что-нибудь удивительное, замечательное, прекрасное.
Девушка совсем открыто неотрывно и дружелюбно смотрела на них, когда они еще только входили, садились за столик, и это почему-то не было неприятно и не мешало.
Алексей Алексеич попросил принести салат, рубленый шницель и графинчик — всю роскошь меню.
Она никогда не пила и теперь не думала пить, это он отлично знал заранее, и только так, равновесия ради налил и в ее рюмочку водки из пузатого графинчика. Она кивнула ему, ободряя, чтоб он выпил.
— Какая плохонькая, какая волшебная, милая музыка, — мечтательно проговорила она и закусила губу, опять чуть не упустив накипавшие слезы.
Девушка за соседним столиком с беспокойством глядела, не отрываясь, ей в лицо в тот момент, когда она вдруг брезгливо, как лягушку, с опаской подняла двумя пальцами рюмку и, вдруг зажмурясь, выплеснула себе в рот. Даже не в рот, а прямо в горло. Девушка от испуга-сочувствия судорожно глотнула, безошибочно угадав, что так заправски, лихо хватить водки можно именно только от отчаянности, неумения, с непривычки.
Не успев решительно ничего почувствовать от водки, она с придурковатой развязностью пьянчужки прищурила глаза и пальцем самодовольно расправила предполагаемые гусарские усики и тут же осоловело клюнула носом — не она сама, конечно, а тот, прищуренный, с усиками… Вся эта игра длилась мгновение, она вздрогнула уже от собственного своего искреннего отвращения и поскорее ткнула корочку в соль, чтоб заесть, как дети горькое лекарство.
— Ты посмотри только, до чего она прелесть! — торопливо подталкивая локтем своего спутника, проговорила девушка. — Скорей смотри!
Сковывавшее его оцепенение наконец вдруг разом свалилось, освободило его, и он, стискивая у себя на колене кулак от ожесточения на собственную недавнюю позорно покорную слабость, заговорил решительно:
— Что мы делаем?.. Да, что мы делаем! Нам опомниться надо, вот что! Ну, пускай семь. Ну, лет! Они прошли. А мы вот: живые! А о чем мы говорили?.. Черт знает что мы говорим, как будто с того света о себе самих рассуждаем. Как на похоронах. Это бред. Опомниться, и все. Есть же у нас своя воля. Мы нее живые, а что это мы все о потерянном думаем, о других! Всегда в жизни препятствия. Человек не хныкать — преграды должен уметь ломать… Надо и можно! Можно? Ну?
— Можно, милый… Можно… — с подозрительной ласковой уступчивостью утихомиривая его, повторяла она за ним следом. Мало-помалу он замолчал в недоумении. — Можно!.. Только, ты понимаешь, милый, ведь сама же я и загрызу себя потом.
Ничего он не хотел понимать и соглашаться не желал.
— Слышишь? Какая опять милая, скрипучая, волшебная музыка играет в парке, правда?.. Еще в той, нашей бывшей жизни мы слышали ее, это «Рамона», слышишь?
— Я знаю, что все можно сломить и повернуть по-своему, ты что, слушаешь, что я говорю?
— Какие прекрасные и мужественные слова! Конечно, так и надо: ломать преграды, бороться и с бою добывать свое счастье!.. Мы что? Хуже других, кто так умеет? А?.. Только не надо обращать внимание, что преграды… Баррикады эти, что у нас на пути, — ведь они из обыкновенных живых людей, и через них-то нам и надо прорываться, пусть хоть кости трещат у них, через живое мясо пробивать дорогу к своему счастью, расшвыривая всех других, слабых, невиноватых, а то и очень виноватых, все равно, всяких людей… Да, главное, они, проклятые, бороться-то с тобой не станут. Чем они станут бороться? Со мной? Какая уж тут борьба, когда у них только и надежды что на меня, мне они только и верят, за меня всеми слабыми силенками цепляются… Молчи-ка; пока я еще говорю. Я поскорей хочу покончить с этим… Чтоб уж в последний раз… Так слушай, этот… человек тоже вернулся: война его не убила и даже не очень-то покалечила. Она только его сломала. Подробности не интересны. Да, он, знаешь, к тому же еще водку пьет, а ему нельзя, а я ему сама покупаю, потому что там выхода все равно нет и недолго все протянется… Он, между прочим, и пьет-то даже смешно… очень мало. Немножечко. Он вообще-то тихий, а высосет эту свою чашечку… смешно, да? — с цветочком чайную чашечку, — так совсем затихает, но вот тогда только она его и отпускает. Успокаивается и отдыхает… Забывает, наверное.
— Как это прекрасно. Затихает?.. И ты могла еще говорить, будто это он тебя спасает… Или спас?..