Читаем Равельштейн полностью

Он имел в виду, что личные идиосинкразии человека – всеобщее достояние, нечто доступное всем, как воздух и прочие предметы широкого потребления. Эйб не желал тратить время на психоаналитические спекуляции или анализ повседневной жизни людей. Он плевать хотел на «всю эту психологическую хрень» и предпочитал остроумие, даже откровенную жестокость традиционным благонамеренным дружеским объяснениям.

На холодной солнечной улице – мороз испещрил его лицо глубокими морщинами, – Бэттл спросил меня:

– Эйб нынче принимает гостей?

– Почему нет? Он всегда рад тебя видеть.

– Нет, я неправильно выразился… Он так любезен со мной и Мэри.

Мэри была пухлая, остроумная, улыбчивая женщина. Мы с Равельштейном очень ее любили.

– Раз он всегда вам рад, к чему эти вопросы?

– Ему вроде бы нездоровится…

– Да ему вообще всегда нездоровится. Эйб такой.

– Но сейчас он, кажется, совсем захворал?

Бэттл надеялся выпытать у меня подробности о состоянии Равельштейна. Конечно, я бы ничего ему не сказал, хотя и знал, как он любит Эйба – равняется на него. Со странными людьми я не откровенничаю. Каждый глоток морозного воздуха придавал физиономии Бэттла все более насыщенный оттенок красного, причем цвет этот равномерно заливал все лицо, стекая под плиссированные складки ворота. Шапки и шляпы он носил крайне редко – пышные черные волосы грели ему загривок. В тот день на Бэттле были туфли для танго. Я сочувственно относился к его странностям. В манерах Бэттла сочетались натянутая утонченность и прущая из-под нее непокорная брутальность.

Бэттлы держали Равельштейна в большом почете. Они ему сопереживали. И наверняка часто о нем разговаривали.

– Ну, он перенес несколько инфекций. Из особенно тяжелых – опоясывающий лишай.

– Herpes zoster, да-да, конечно. Поражает нервы. Ужасно больно и мучительно. Часто проникает в спинной и черепно-мозговой нерв. Я встречал такие случаи.

От его слов у меня перед глазами возникла картинка: Равельштейн лежит под пуховым одеялом. Потемневшие глаза ввалились, голова покоится на подушках. Посмотреть со стороны – человек отдыхает, но на самом деле ему вовсе не до отдыха.

– Значит, он поправился? – спросил Бэттл. – А потом разве не заболел чем-то еще?

Заболел. Новая инфекция называлась синдром Гийена – Барре, как нам сказали неврологи – когда наконец разобрались, что к чему. В то время таких диагнозов еще не ставили. Эйб только что прилетел из Парижа, где мэр устраивал званый ужин в его честь. Смокинг, галстук, торжественные речи – от такого мероприятия изголодавшийся по признанию Равельштейн не мог отказаться. В Париже, где он хотел провести отпускной год, Эйб снял квартиру на улице посольств и официальных резиденций, неподалеку от Елисейского дворца. Там всегда дежурила полиция, и каждое возвращение домой представляло определенные трудности: у Эйба никак не доходили руки посетить муниципалитет и оформить carte de séjour, вид на жительство. Поэтому, когда по ночам его останавливали с просьбой предъявить документы, начинались проблемы. Эйб отсылал полицию к маркизу Такому-то, хозяину его апартаментов. Да, об этих уличных инцидентах стоит сказать еще кое-что. В Париже даже неприятные разговоры с полицейскими происходят на высшем уровне. По сравнению с его истинными бедами ночная болтовня с корсиканцами была для Эйба скорее развлечением (он считал, что все flics – французские копы – поголовно родом с Корсики, и, как бы гладко они ни брились, их щеки и подбородки всегда остаются колючими).

В общем, Равельштейн быстренько слетал на званый ужин и тут же свалился с тяжелой хворью (открытой, между прочим, французом). Его положили в больницу, в реанимацию, стали давать кислород. Посетителей в палату пускали только по двое. Равельштейн почти не говорил, но иногда в его взгляде мелькало узнавание. Глаза на этой огромной лысой дозорной вышке были серьезными и сосредоточенными. Руки, и без того никогда не отличавшиеся силой, исхудали и остались без мышц. В начале болезни они его не слушались. Однако он умудрился мне сообщить, что хочет курить.

– Нет, только не с кислородной маской. Ты поднимешь на воздух все заведение.

Почему-то я всегда оказывался в роли вразумителя, пытающегося внушить хоть какое-то подобие здравого смысла людям, заносчиво пренебрегающим элементарными соображениями безопасности. Окружающие ставили меня в подобное положение или в глубине души я таким и был? Сам я себя считал (в минуты гиперсамоедства) эдаким porte parole [11] мещанства. Равельштейн знал об этом моем изъяне.

Тут мы с Никки были чем-то похожи. Только Никки не стеснялся в выражениях и критике. Когда Равельштейн купил у одного сухумца дорогущий ковер, Никки заорал: «Ты отдал десять штук за прорехи?! По-твоему, дырки доказывают, что это – подлинный антиквариат? Тебе наплели, что в эту тряпку заворачивали голую Клеопатру?! Нет, все же прав Чик: ты из тех людей, что готовы разбрасывать деньги из окна скорого поезда. Ты будто стоишь на смотровой площадке “Двадцатого века” и швыряешь на ветер стодолларовые купюры».

Перейти на страницу:

Все книги серии XX век — The Best

Похожие книги