Смерть была уже близко и посылала впереди себя привычных гонцов, напоминая мне, что, готовясь к кончине друга, я не должен забывать о собственном возрасте: все-таки я был на несколько лет старше Равельштейна. У человека моих лет минимум треть мыслей должна быть о смерти. Но я совсем недавно женился на Розамунде, Равельштейновой студентке. А сам Равельштейн был как нельзя более парадоксальным персонажем, и дружба с ним, помимо прочего, заставила меня забыть о странности моего положения – что я в семьдесят с гаком лет женился на молодой женщине. «Это кажется странным только со стороны, – говорил Равельштейн. – Она в тебя влюбилась, и уже ничто не могло ее остановить».
Выбрав – или подбив – меня писать эти мемуары, он вынудил меня задуматься и о его возможной смерти от опоясывающего лишая, синдрома Гийена – Барре и т. д., и о своей собственной смерти, и о многих других смертях, грозящих целому поколению стариков – нашему поколению.
Однажды мы с Равельштейном сидели в его роскошной, богато обставленной спальне и разговаривали. Портьера на восточном окне была отодвинута в сторону, и перед нами расстилались голубые просторы безбрежного Озера.
– О чем ты думаешь, когда смотришь в ту сторону? – спросил Равельштейн.
– Вспоминаю старого доброго – или злого – Рахмиэля Когона, – ответил я.
– Да, на тебя он произвел изрядное впечатление. Не то что на меня.
Возможно. Почему-то всякий раз, глядя в этом направлении – на восток, – я представлял себе высокий многоквартирный дом Когона. Чтобы найти его квартиру, можно было отсчитать десять этажей снизу, а можно – сверху, но все равно оставались сомнения, что ты смотришь именно на его окна. Рахмиэль фигурировал в моей жизни примерно с тех пор, как мне перевалило за сорок, в жизни Равельштейна он появился после пятидесяти. Он был из тех людей, которых смерть забирает мало-помалу. Всякий раз ему отказывал какой-нибудь новый орган, он перенес уже несколько серьезных операций. В прошлом году, к примеру, ему удалили простату – Рахмиэль сказал, что от нее все равно не было никакого проку. Сам я не причислял себя к категории людей, которым грозит смерть, потому что полюбил молодую женщину и женился на ней. Я оказался не готов иметь дело с умирающим населением. Рахмиэль был высокообразованный человек, но что с того? По углам его квартиры громоздились стопки книг. Каждое утро он садился за стол и писал зелеными чернилами.
Рахмиэль никогда не был крупным, пышущим здоровьем человеком, однако в физическом смысле он все же привлекал внимание: компактный и крепкий, нахрапистый, деспотичный, одержимый, категоричный. У него сложились четкие нерушимые представления практически обо всем на свете, и, вероятно, это было признаком близкого конца. Я чувствовал, что подвожу итог его жизни, пишу некролог. Вероятно, я пытался заменить Равельштейна Рахмиэлем, чтобы не думать о смерти первого. Лучше уж думать о смерти последнего. Пока Равельштейн лежал с закрытыми глазами на подушках, погрузившись в думы о чем-то своем, я набросал небольшой очерк о жизни и трудах Рахмиэля.
Когда-то давно Рахмиэль был рыжеволосым, затем рыжина сменилась сединой, и красноватым осталось только лицо. Средневековые физиологи назвали бы его сангвиническим типом, хотя, скорее, он был холерик. Лицо полицейского и быстрые, стремительные движения – он как будто всегда спешил на обыск или арест. Говорил Рахмиэль так, словно вел допрос: четко, полными предложениями, быстро и крайне нетерпеливо. Узнав его лучше, вы замечали, что в нем сжились две ярко выраженные заморские стихии – немецкая и британская. От немцев он взял веймарскую суровость. Вероятно, я знаю Веймар только в его кабачной версии. Послевоенная Европа 20-х годов была в восторге от суровых деспотичных личностей. Суровей всех, конечно, был Ленин, направо и налево раздававший приказы о расстрелах и повешениях. Позже, в тридцатых, у него появился соперник – Гитлер; придя к власти, он тут же приказал расстрелять капитана Рёма и других коллег-нацистов. Мы с Рахмиэлем нередко беседовали о таких вещах.
Сколько страшных фактов, недоступных современникам только потому, что они слишком страшны! Мы не в силах их признать, наши души слишком слабы. И все же нельзя позволять себе такую слабость. Человек вроде Рахмиэля не мог не понимать, что зло – универсально. Он считал, что в каждом есть порочная сторона. Кровожадные порывы свойственны всякому человеку зрелых лет.