Он сам одевался, ел, брился, чистил зубы (у него была вставная верхняя челюсть), завязывал шнурки и управлялся с плюющейся паром кофе-машиной – та была слишком велика для эмалированной кухонной раковины и стояла прямо на ней. Руки у него дрожали, когда надо было выполнить какую-нибудь сложную операцию – например, вдеть шнурок. Однажды я помог ему надеть подбитую мехом дубленку, и он едва не сложился пополам под ее весом. Сбросить часы он тоже не мог – это делал я или Никки.
Однако Равельштейн по-прежнему закатывал вечеринки, когда по телевизору шла трансляция игры его любимых «Буллз». И время от времени водил своих любимчиков ужинать в «Акрополь» на Холстед-стрит. Тамошние официанты могуче жали ему руку и кричали: «Ох ты, ну надо же, Профессор!» Они заставляли его пить оливковое масло стаканами. «Волосы ваши уже не спасти, Профессор, но все равно это лучшее лекарство!»
Еще мы ходили ужинать в клуб «Les Atouts» – «Козыри». Там Эйб водил давнюю джентльменскую дружбу с месье Курбанским – ударение на «а». Месье Курбанский, серб и хозяин заведения, несколько раз в году ездил за рубеж. Выйдя на пенсию, он планировал купить себе виллу на побережье Далмации и жить там.
У него был внушительный облик, особенно спереди – широкая голова, широкое брюхо, короткий нос, бледное обескровленное лицо. Волосы он зачесывал назад. Ходил в сшитой на заказ визитке. Словом, он произвел на Равельштейна впечатление весьма цивилизованного человека.
– А ты что о нем думаешь? – спросил он как-то раз.
– Ну, он франко-серб, предлагающий местным членство в своем клубе неподалеку от бульвара Мичиган.
– За кого воевал?
– Говорит, что сражался против фашистов в рядах маки.
– Они все так заливают. Сомневаюсь, что он был коммунистом. Послушать эти песни, так у нас тут сплошные борцы за свободу. Сам-то ты что о нем думаешь?
– Если припереть его к стенке, запросто пулю себе в лоб пустит.
– Вот это больше похоже на правду. Я разделяю твое мнение. И все же заведение у него первоклассное. Да и кто станет с ним спорить, когда он говорит, что был партизаном и отстреливал фашистов?
– Поэтому у него такой печальный и отрешенный взгляд. Ну, и что осталось?
– Еврейский вопрос. В те времена не быть евреем считалось большим преимуществом. Так что тут не угадаешь. Но Курбанский всячески дает людям понять, что он – француз.
– Да. Мы приходим в его заведение – и он весело болтает по-французски. С нами получается, потому что мы хоть и евреи, а прилично знаем французский и можем ему отвечать…
– Вот нравится мне тебя слушать, когда ты напьешься, Чик, и свободно треплешь языком. Ты прав, у Курбанского действительно грустный взгляд…
Постепенно Равельштейн тоже пришел к мнению, что нельзя обходить вниманием внешность. Одних только идей – теоретических убеждений и политических взглядов – для описания человека недостаточно. Если не замечать стрижек, обвислых штанов, цветастых юбок и блуз, стиля вождения и манер за столом, ваши знания о людях не могут претендовать на полноту.
– Один из лучших твоих очерков, Чик, – про Хрущева, когда тот стащил ботинок на заседании ООН и стал молотить им по столу. И еще мне очень нравится твоя статья о Бобби Кеннеди, когда он был сенатором от штата Нью-Йорк. Во время предвыборной кампании он брал тебя с собой в Вашингтон, да?
– Да. На целую неделю…
– Вот эта статья меня очень заинтересовала, – сказал Равельштейн. – Ты писал, что его кабинет в Сенате напоминал святилище, гробницу покойного брата: на стене висел огромный портрет Джека. И в его трауре было что-то дикое…
– Мстительное.
– Линдон Джонсон был врагом, так?.. От него избавились, назначив вице-президентом – мальчиком на побегушках при Джеке. Потом Джека убили, и Джонсон должен был занять его место. Бобби, полный ненависти, решил перехватить власть. А какие они были красавцы, оба! Правда, Боб вдвое меньше Джека, но юркий, жилистый – такие подстерегают с ножом в подворотнях. Больше всего меня потрясли эти ваши прогулки от здания Сената к Капитолию. Какие Бобби задавал вопросы! «Расскажите мне про Генри Адамса». «Что вы знаете о Менкене?» Он считал, что президент должен знать о Менкене.
Равельштейн обожал разговаривать о знаменитостях. Однажды в Айдлвильде он заметил в толпе Элизабет Тейлор и минут сорок шел за ней. Больше всего он гордился тем, что ее узнал. Ее красота давно померкла, и сделать это было не так-то просто. Она как будто отдавала себе в этом отчет.
– Ты даже не пытался с ней заговорить?
– Не-а.
– Ты сам известный писатель и можешь быть на равных с другими знаменитостями.
Однажды мы с ним сидели в гостиной – как сиживали не раз за эти годы, – и на нем было японское кимоно. Оно висело, как на вешалке. Его голые ноги напоминали призовые кабачки – лодыжки распухли до невообразимых размеров.
– Отеки, черт бы их подрал!
Верхняя половина Равельштейна была полна жизни как всегда. Однако хворь уже брала свое, и он знал это не хуже докторов. Он стал не только чаще вспоминать о порученных мне мемуарах, но и вообще заводил речь о странных вещах. Например, о том, что его либидо никуда не делось.