Что ж, болезнь у Равельштейна была неизлечимая, мы все это знали. Когда его госпитализировали в прошлый раз, он даже давал импровизированные семинары с больничной койки – и, надо сказать, блестяще справлялся. Играл роль учителя до последнего. Даже сейчас его студенты сидели в вестибюле под большим атриумом – ждали, что он их позовет; и хотя он действительно время от времени интересовался некоторыми из них, преподавать или устраивать приемы Равельштейн больше не мог. Я уже видел в его движениях признаки скорой смерти: тяжелая голова стала обузой для шеи и плеч, лицо изменило цвет, особенно под глазами. Он мало говорил и почти не думал о чужих чувствах, поэтому в разговоре лучше всего было придерживаться нейтральных тем. Например, вот что он сказал про Велу:
– Ты не устоял – попытался впарить мне цветную картонку вместо женщины, вроде тех, что раньше устанавливали в фойе кинотеатров. Знаешь, Чик, ты иногда говоришь, что у тебя нет от меня секретов. Однако ты сознательно искажал образ своей бывшей жены. Подозреваю, ты делал это ради брака, но разве это не аморально?
– Ты совершенно прав, – ответил я. Он действительно очень точно описал ситуацию. И мог бы добавить, когда я обвинил его в том, что он предпочитает нигилистов своим «более принципиальным» ученым современникам: по крайней мере, нигилисты не выставляют свои мелкобуржуазные уродства и изъяны за образцы высоких принципов и даже красоты.
Никки, его китайский сын, никогда не участвовавший в подобных беседах, стал вытирать ему лицо. Он отходил от кровати только тогда, когда сестры и врачи приходили делать Равельштейну рентген или брать кровь. Время от времени я клал руку на лысую голову друга: видно было, что он нуждается в телесном контакте. Я с удивлением обнаружил, что его череп покрыт невидимой щетиной. Видимо, он решил, что лысина пойдет ему больше, чем редкие волосы, и заодно со щеками стал брить всю голову. Как бы то ни было, его голова уже катилась к могиле.
– Снаружи сегодня темно – или у меня такое мрачное настроение?
– Темно. Очень пасмурно.
Равельштейн никогда не интересовался погодой; погода адаптировалась к мыслям и нуждам значимых людей, и он иногда критиковал меня за «интерес к несущественному» – за то, что я следил за облаками. «Уж поверь мне, природа никуда не денется. Или ты думаешь, что можно ее подстеречь и украдкой получить великое озарение?» Теперь такие моменты ясности случались с ним редко. Чаще у него был коматозный вид – и Розамунда нервно шептала мне на ухо: «Он еще с нами?»
Порой я не знал, что ей ответить. Несколько раз нам недвусмысленно давали понять, что Равельштейн не выживет, и он лежал, прерывисто дыша, а рядом стояли на тумбочке ровные ряды пузырьков с лекарствами. Временами казалось, что он так и умрет во сне, думая думу, которую ему не хотелось озвучивать. Он посвятил себя двум полюсам человеческой жизни – религии и политике, как формулировал это Вольтер. Равельштейн не принимал Вольтера всерьез, однако соглашался, что тому удалось сделать несколько действительно важных заключений. А еще сегодняшний Равельштейн добавил бы, что Вольтер, известный воинственностью своих лозунгов – «Ecrasez l’infame!» [22]
– люто ненавидел евреев.Стоит отметить некоторые особенности во внешности Эйба. Он был очень высоким – ростом не меньше шести с половиной футов, – и больничный халат, доходивший многим пациентам до пят, у него заканчивался выше колен. Его крупная нижняя губа имела чувственный изгиб, однако большой нос придавал лицу суровость. Он дышал ртом. Его кожа текстурой напоминала манную кашу.
Я заметил, что в последние дни Равельштейн все больше думал о евреях, еврейских идеях и еврейском духе. Он почти не упоминал в разговорах Платона или Фукидида. В голове у него было только Писание. Он разглагольствовал о религии и о том, как это трудно – быть настоящим человеком, во всех смыслах этого слова, только человеком и больше никем. Иногда он мыслил связно, но чаще быстро терял нить разговора.
Когда я сказал об этом Моррису Хербсту, тот ответил:
– Разумеется, он будет говорить до тех пор, пока в его легких есть воздух, – и еврейская тема для него приоритетна, потому что неразрывно связана с мировым злом.
Я хорошо понял, что Моррис имел в виду. Война наглядно показала, что почти все вокруг считают евреев недостойными жизни.
Это знание просачивается в подкорку, в костный мозг.