Доктор Бакст был крепкого телосложения и странно держал голову – как боксер. Он приходил и уходил, когда считал нужным. Стекла его очков бывали направлены на пациента, а глаза – нет. Это привело меня к выводу, что не стоит рассказывать ему обо всем подробно. Арифметические задачки, которые он мне подкидывал, очень напоминали издевательства тирана-отчима над маленьким Дэвидом Копперфилдом: «Сколько будут стоить девять дюжин глостерских сыров по два фунта, восемь шиллингов и четыре пенса за голову? На решение этой задачи у тебя должно уйти не больше трех минут». В школе я хорошо считал и вот теперь вернулся в детство, чтобы справляться с заданиями доктора Бакста. Это было полезно и для пальцев: уже очень скоро я смог расписываться на чеках и счетах.
Доктор перестал со мной церемониться.
– Какой сегодня день недели?
– Вторник.
– Нет, не вторник. Любой нормальный человек должен знать день недели.
– Тогда среда?..
– Верно. Число?
– Понятия не имею.
– Что ж, сегодня разрешаю вам поиграть в угадайку. Но отныне вы должны знать, какое сегодня число – как все нормальные люди. Утром будете заглядывать в календарь и каждый день рассказывать мне, какое сегодня число и день недели.
С этими словами доктор Бакст прицепил на стену календарь. Он заметил, что дни моей жизни превратились в трясину полного пренебрежения собой, что я вконец деморализован, потерян и раздавлен, что я плыву по течению и гублю здоровье собственной инертностью.
Вероятно, доктор Бакст меня спас. Я обязан жизнью ему и, конечно же, Розамунде. Бакст не считал, что меня напрасно перевели «на танцпол» или что мое место – в больнице для хроников. Он твердо верил, что я могу – а значит,
Смерть естественным образом освободила бы меня от данного Равельштейну обещания – написать мемуары и рассказать всем о том, как он жил. Теперь я и сам побывал на пороге смерти и мог не бояться чувства вины, которое живые часто испытывают по отношению к мертвым – родителям, женам, мужьям, братьям и друзьям.
Когда в конце 30-х я окончил университет и стал лаборантом научного отдела, составлявшего географический атлас, я узнал, что почти в каждом штате Америки есть свои Афины. Кроме того, мне стало известно, что А. Н. Уайтхед, проживая временно в Чикаго, напророчил этому городу стать новыми Афинами и повести за собой мир, поскольку знания и ум доступны здесь каждому желающему.
Когда я рассказал об этом Равельштейну, он громко расхохотался и ответил:
– Ну, если этому и суждено случиться, то уж точно не заслугами Уайтхеда. Философии в нем было с гулькин нос. Впрочем, Рассел от него недалеко ушел.
Суждения Равельштейна интересовали меня не потому, что у меня самого были какие-то философские амбиции, но по другой очевидной причине: ничего не зная о политической философии, я согласился – пообещал – написать книгу о Равельштейне, политическом философе. Разумеется, я не мог сказать, удалось ли Уайтхеду и Расселу явить миру важные и достойные изучения идеи. Равельштейн весьма категорично заявлял, что я не должен забивать голову их работами, очерками и взглядами. Но я уже прочитал пять или шесть их книг. В таких делах нам следует прислушиваться к добрым советам друзей: жизнь слишком коротка, чтобы тратить время на всякую ерунду. Целый месяц ушел у меня на «Историю философии» Рассела, сумасбродный труд, который можно назвать современным только потому, что он освобождает от чтения трудов ряда немецких и французских философов.
Равельштейн по-своему пытался уберечь меня от траты времени и сил на изучение его любимых мыслителей. Он велел мне написать мемуары, но отнюдь не считал, что я должен закапываться в труды классиков западной мысли. Я обладал достаточными сведениями для написания биографического очерка и тоже считал, что писать его лучше человеку вроде меня. Более того, я всей душой верю, что незаконченная работа – верный способ оставаться в живых. Однако нельзя же сводить выживание человека к этому примитивному уравнению. Розамунда не дала мне умереть. Я не могу в полной мере описать ее подвиг, не подойдя к этому делу со всей серьезностью, а взяться за дело со всей серьезностью я не могу, поскольку все-таки пишу о Равельштейне. Розамунда изучала любовь – романтическую любовь Руссо и платонический Эрос – под руководством Равельштейна, однако знала о ней куда больше, чем ее учитель и муж.
Но я лучше увижусь с Равельштейном вновь, чем буду объяснять вещи, которые бесполезно объяснять.