Примерно восемьдесят процентов пациентов реанимации умирают в палатах. Из выживших двадцать процентов остаются инвалидами на всю оставшуюся жизнь. Этих инвалидов отправляют в места, которые в здравоохранении принято называть «учреждениями по уходу за хроническими больными». Нормальная жизнь им не светит. Про остальных – счастливчиков – здесь говорят, что они «на танцполе».
На танцполе за мной ухаживали другие врачи и сестры; прежних, из реанимации, я практически не видел. Двое из них, измотанные и осунувшиеся, заглянули сообщить, что уезжают в отпуск. Поскольку мой случай был необычный и увенчался успехом, они захотели со мной попрощаться. Доктор Альба принесла домашний куриный суп, а доктор Бертолуччи – лазанью и большой запас фрикаделек в томатном соусе, как те, которыми он угощал меня в реанимации. Я все еще не умел есть самостоятельно. Ложка дрожала у меня в руке и билась о края тарелки; о том, чтобы донести ее до рта, и речи не было. Доктор Бертолуччи пришел пообедать со мной и Розамундой. Все еще больной, я то и дело поднимал тему каннибализма. Невзирая на это, доктор Бертолуччи остался очень доволен моим состоянием и все повторял: «Вы выкарабкались. Опасность позади». Он спас мне жизнь. Я сидел в кровати, ел обед, приготовленный самим доктором, и вовсю чесал языком. Розамунда тоже была рада и взбудоражена. То был мой первый вечер «на танцполе», учреждение по уходу за хроническими больными мне не грозило.
Сразу после перевода «на танцпол» меня осмотрел дежурный невролог. История болезни хранилась на сестринском посту в толстой папке. Розамунда тоже вела дневник, и дежурный врач задавал ей много вопросов.
В полночь ко мне пришел и доктор Бакст, главный невролог. Он тоже задавал вопросы Розамунде – та осталась ночевать в кресле рядом с моей койкой.
Меня лечили от пневмонии и сердечной недостаточности. И хотя я был «на танцполе», я еще не «выкарабкался», нет. Пока нет. Подробно описывать все свои проблемы я не стану, скажу просто: мое состояние было далеко от нормального, и будущее по-прежнему лежало в тумане.
Доктор Бакст пришел с пакетиком иголок. Осматривая меня – втыкая иголки мне в лицо – он обнаружил, что моя верхняя губа парализована. Даже когда я говорил или смеялся, то чувствовал в ней странное онемение. Врач провел несколько простых тестов – я их провалил. То и дело он просил меня рисовать циферблаты часов. Поначалу я не мог нарисовать вообще ничего. Руки не слушались, полностью мне отказали. Я не мог есть суп и расписываться. Не мог держать ручку. Когда врач просил: «Нарисуйте мне часики», я выводил в лучшем случае кривой ноль. Доктор Бакст считал, что все это – следствие отравления. Бедье на Сен-Мартене накормил меня ядовитой рыбой. Невролог сказал, что я стал жертвой сигуатоксина. Я уже готов был поверить, что Карибские острова – самое худшее место на земле. Врач-француз, к которому я обратился на острове, диагностировал у меня денге. Впрочем, он мог и скрыть истинный диагноз. Австралийский эксперт по сигуатоксину описал симптомы этой болезни доктору Баксту по телефону. Хотя некоторые из бостонских коллег Бакста не согласились с диагнозом, я был склонен верить Баксту, поскольку проникся к нему теплыми чувствами – по причинам, что и говорить, не имеющим никакого отношения к медицине.
Скажу просто: я должен был решить, стоит мне или не стоит прилагать усилия для собственного выздоровления. Несколько недель я лежал без сознания, и мое тело превратилось в неузнаваемую рухлядь. Сфинктеры меня не слушались, я не столько ходил, сколько спотыкался – висел на железной раме. Когда-то я был младшим сыном в большой семье; теперь выросли мои собственные дети. Когда они приходили в гости, казалось, с их лиц на меня смотрят мои глаза. Я еще не умер, но уже очень скоро меня должны были снять с производства, заменив более современной моделью. Равельштейн в таких случаях советовал не терять голову.
Розамунда была убеждена, что я должен жить дальше. Конечно, это она меня спасла – вовремя доставила в Бостон, ни на минуту не покидала меня в реанимации. Когда я начинал задыхаться, она приподнимала кислородную маску и протирала изнутри мой рот. Лишь когда мне поставили аппарат для искусственной вентиляции легких, она на час съездила домой – переодеться.
Часто приходил доктор Бакст. Нерегулярно, в самое странное время суток. Он говорил: «Нарисуйте-ка часики. Время – 10:47». Или: «Какое сегодня число? Только не говорите, что не следите за такой ерундой. Мне нужен точный ответ». Или: «Умножьте семьдесят два на девяноста три… так, а теперь… разделите пять тысяч триста двадцать два на сорок шесть».
Слава Богу, я еще не забыл таблицу умножения.
Более «сложные» вопросы он со мной не обсуждал – как и вопросы, касающиеся пределов моего возможного выздоровления.