Только ядро нашей группы. Кое-что, конечно, знал главарь, но — без подробностей: он принципиально не вникал в детали спланированных другими дел. И даже Лике я не рассказывал всего.
Из тех шести, что участвовали в разработке, не было ни одного, в кого я смог бы ткнуть пальцем.
Кто-то кому-то проговорился, пусть даже в своём кругу?
Маловероятно. Все знают, как скор на расправу в таких делах Кот.
Или все же Каланча? Кто-нибудь из своих рассказал ему по старой памяти?
Мысли делали круг, вновь спотыкались о шероховатости и опять бежали по проторённой дорожке.
Вспоминались лица, реплики, жесты и реакции; всплывали в памяти мельчайшие детали.
Без толку. Ни малейшего знака, который мог бы предварить будущий провал, я так и не вспомнил.
А ведь была ещё и та проваленная "встреча", за которую, в полном соответствии с исправно работающим законом подлости, расплачиваться пришлось опять-таки мне.
Раз за разом оказываясь в тупике, я пытался уговаривать себя, что это все же могло быть цепью случайностей, ещё одним вывертом того самого закона подлости. В конце концов, если полицейские знали наши пути отхода, что могло им помешать взять нас тёпленькими в коллекторе?
Могли — две вещи.
Во-первых, это уже было бы откровенным признанием факта стукачества. Если стукач оставался в банде, это несомненно становилось для него смертельно опасным.
Во-вторых, такое было неприемлемо, если сам стукач шёл с нами.
Вот так додумавшись до окончательного маразма, я запретил себе размышлять на эти темы. Хватит с меня и того следствия, что проводят надо мной. А то и впрямь свихнуться недолго: уже такая чушь полезла в голову. Если на то пошло, гораздо логичней предположить, что путей отхода полиция все же не знала, а вояки просто оперативно сработали. Все же бифлай есть бифлай. И тогда круг подозреваемых расширяется, а мои попытки ловить рыбку в мутной воде превращаются в праздную гимнастику для ума.
Иногда ночами я подолгу лежал без сна, бессмысленно пялясь в серую стену, снова и снова изучая до отвращения знакомые крошечные трещинки и пятнышки — и не мог заставить себя закрыть глаза, не мог сделать усилие, чтобы сдвинуть веки, под которыми словно был насыпан песок.
Странно.
Ещё совсем недавно мне казалось — только дайте мне возможность спать, и я не разомкну глаз долго-долго, ночи, а может и сутки напролёт я не буду размыкать их, отключаясь от этого мира, уходя в спасительную темноту…
Не вышло.
Появилась возможность — а вместе с ней пришли ночные кошмары, ради которых лучше не засыпать, и ночные раздумья, тягомотные, как пережевываемая без конца жвачка, и черные мысли, выползающие из черт знает каких пыльных кладовок сознания — такие, что днём о них и вспомнить-то дико.
Я запретил себе думать о будущем — разве что о совсем отдалённом, неопределённо обозначаемым выражением "когда-нибудь". Это раньше я мог самоуверенно планировать собственную жизнь по годам и пятилеткам. Но план дал сбой, и пришлось вспомнить мудрый принцип, сильно облегчающий существование: решай проблемы по мере поступления; не забивай голову теми, что только могут возникнуть. Если бы ещё своими мыслями всегда можно было управлять; днём-то это как-то удавалось, а вот ночью…
Я придумал себе ряд сцен и картинок, которые начинал представлять, когда в голову опять лезла всякая гадость. Иногда это бывал полет, но по обидной закономерности ассоциаций мысли норовили соскочить с него на заключительные эпизоды погони, задержание — и неумолимо шли дальше. Поэтому чаще это были картинки нейтральные: солнце, которого я не видел уже давно — масляно-жёлтое днём, рассветное — малиновое, пурпурное на закате, полное или стыдливо прикрывающееся облаками; облака в синем-синем небе — кучерявые, весёлые и задорные, или стремительно-возвышенные перистые, или задумчивые, беременные дождём тучи; трава, зелёная или жухло-рыжая, словно подёрнутая пеплом; деревья — украдкой шушукающиеся, как девчонки, липы, высокомерные башни тополей, царственно украшенные клёны, щедро-бесшабашные каштаны… Ивы вот только вспоминать было нельзя. Ещё нельзя было вспоминать дом и дорогих мне людей — маму, Романа, Лику; не могу объяснить — почему, но какой-то внутренний предохранитель щелкал чётко и категорично: нельзя, нельзя, табу. Сейчас — нельзя.
А дни тянулись своим чередом. Опять усилился прессинг на допросах — не до прежнего уровня, с долей тщательно скрываемой усталости, но активизировался заметно. Снова закрутился хоровод смены следователей, помещений, формулировок. Неожиданно мне помог мой адвокат: улучив момент, когда мы остались одни, он шепнул, что дело вышло на финишную прямую и готовится к представлению в суд. Я сказал ему за это "спасибо". По-моему, адвокат обалдел: он впервые услышал мой голос. Впрочем, надо признаться, я и сам уже почти забыл, как этот голос звучит.