Внизу что-то тяжело ворочающий, глухо ссыпающий в дымное чрево завод, огибающее дорогу шоссе. Тут, рядом с горой, тянулась узкоколейка, а неподалеку словно большие замшелые валуны врастали в землю два крытых соломой дома и еще один — длинный, низкий, похожий на сарай. Здесь была окраина — заброшенный карьер, зияющие провалами шурфы, отвал пустой породы и спекшегося шлака, а у подножья горы дымили трубы «Шанхая» — скученных бараков с вонючими помойками, крашенными бурой охрой дощатыми уборными и сарайчиками, сушащимся на веревках застиранным бельем. Сюда, в «Шанхай», я ходил к Ваньке, вечно болевшему, золотушному мальчишке, с которым в первом классе сидел за одной партой. Помню чахлые примулы на коротеньком подоконнике низкой комнаты, оранжевый абажур из гофрированной бумаги над столом, за которым вместе с ним решали задачки; возле двери заставленная кастрюлями плита, ведра для помоев и сланца, которым Ванькина мать топит печку, рядом таз с мыльной водой. Потолок, стены, полосатые задергушки на окне — все потемневшее от вездесущей сажи. Так тесно, что негде поставить ширму перед кроватью, на которой по очереди спят работающие в разные смены Ванькины отец и братья.
В середине тридцатых годов часть рабочих переселилась в новые бараки, и между старобарачными и новобарачными мальчишками началась вражда — учиняли драки в школе, жестоко дрались после уроков на каменной осыпи неподалеку от коксовой горы. Начинали младшие, затем вступали те, что постарше. Ванькина семья тоже переехала, но Ваньки уже не было — он умер еще до того от скарлатины, умер, навсегда оставшись старобарацким.
Теперь нет ни старых, ни мало чем отличавшихся от них новых бараков, вдали белеют будто сложенные из костяшек домино многоэтажные дома, к ним тянутся обсаженные деревьями улицы. Мой, ставший городом, рабочий поселок, как ты посветлел и вырос! Это лишь улочки, но которым я когда-то ходил, кажутся совсем-совсем узенькими, лишь домишки, которые стояли при мне, сделались меньше и ниже.
В той стороне, куда уходит железная дорога, чернеют пирамиды коксовых терриконов Кохтла-Ярве; туда мимо вокзала, мимо пустыря ползет кажущийся отсюда игрушечным товарный поезд, и сквозь невнятный шум завода чудится перестук вагонных колес. Вскрикнул, кольнув сердце болью, короткий гудок.
…Бегу по пропахшим поездами смоляным шпалам, спотыкаясь, бегу, и в ушах этот неумолчный, осипший крик гудка. Еще не война, нет-нет, еще не война. Тем утром я лишь играл в нее возле дома с соседскими ребятишками, далеким, довоенным, тоже июньским утром, и вдруг тот завывший в неурочное время гудок. Протяжный гудок и дым. Не белесый или ядовито-желтый, который всегда лениво выползал из труб, а густой, черный, жадно рвущийся из-под теснящей его крыши завода. Тяжелея, тянулся он к огромным бензиновым бакам у фабричного забора, куда вела наша улочка, и рваными клочьями, обессилев, таял за дорогой. И уже кто-то сорвался в крике: «Пожар!» Уже бежали к заводу рабочие, запричитали, сзывая ребятишек, матери. Пожилой шахтер в незаправленной рубахе на ходу крикнул — женщинам с детьми уходить из поселка, если огонь дойдет до баков, всем крышка! Родителей моих не было дома — мама ушла в лавку за хлебом, отец работал в первую смену.
Напуганные женщины бежали к уводившей из поселка железной дороге. Соседка схватила своих мальчишек, старшего тянула за руку, младший, Мишка, не поспевал, она посадила его на плечи и, сутулясь, тяжело семенила по насыпи. Мишка был без соколки, в одних трусиках, и его маленькая загорелая спина все время маячила впереди. Отставая, я подбегал с деревянным ружьем, которым только что играл, и снова начинал отставать. Сгоняя с насыпи беженцев, промчалась дрезина с пожарными, тянулись в сторону Нарвы провисающие вдоль дороги провода, негромко гудел телеграфный столб, к которому я устало привалился, а позади прерывисто, из последних сил звал на помощь завод. И вдруг я подумал о маме — она же осталась там, наверное, она ищет меня. Я хочу быть с мамой.
Беженцы уходили все дальше, катили перед собой коляски, ехали на подпрыгивающих между рельсами велосипедах. Палило солнце, сохло во рту, я шел все быстрей, быстрей. Шел обратно.
Когда же это было — словно вымерший поселок, бледнеющий дым, вдруг возникшая тишина? И мы бежим по пустынной, совсем пустынной улочке. Бежим навстречу друг другу. Мама и я.
Ушел на восток товарняк, пустынна строчка насыпи. Но опять где-то коротко вскрикнул гудок. Вой сирены, перестук колес, прощальный крик парохода на холодной сибирской реке. Нет-нет, это потом, все потом. Не хочу про страшное, про разлуки, про все то… Не хочу…
Мама присела, раскинула руки, я прижимаюсь к ее мокрому от слез лицу. Деревянное ружье, которым я играл в войну, валяется на дороге.